(Перевод с французского)
14 октября 1851 г., Пустынька.
...Бывают минуты, в которые моя душа при мысли о тебе как будто вспоминает далекие-далекие времена, когда мы знали друг друга еще лучше и были еще ближе, чем сейчас, а потом мне как бы чудится обещание, что мы опять станем так же близки, как были когда-то, и в такие минуты я испытываю счастье столь великое и столь отличное от всего доступного нашим представлениям здесь, что это — словно предвкушение или предчувствие будущей жизни. Не бойся лишиться своей индивидуальности, а пусть бы ты даже и лишилась ее, это ничего не значит, поскольку наша индивидуальность есть нечто приобретенное нами, естественное же и изначальное наше состояние есть добро, которое едино, однородно и безраздельно. Ложь, зло имеет тысячи форм и видов, а истина (или добро) может быть только единой. Итак, если несколько личностей возвращаются в свое естественное состояние, они неизбежно сливаются друг с другом, и в этом слиянии нет ничего ни прискорбного, ни огорчительного, поскольку оно приближает нас к богу...1
...Но теперь поговорим о Тургеневе. Я верю, что он очень благородный и достойный человек, но я ничего не вижу юпитеровского в его лице!..
Просто хорошее лицо, довольно слабое и даже не очень красивое. Рот в особенности очень слаб. Форма лба хорошая, но череп покрыт жирными телесными слоями. Он весь мягкий — весь такой же мягкий, как мои ногти.
Я вчера остановился, рассказывая тебе, что я видел Улыбышева. Там было еще два господина... из «мира искусства», и они принялись обсуждать вопрос о контрапункте, в котором я, конечно, ничего не понял,— но ты не можешь себе вообразить, с каким удовольствием я вижу людей, которые посвятили себя какому-нибудь искусству.
Видеть людей, которым за 50 лет, которые жили и живут во имя искусства и которые относятся к нему серьезно, мне доставляет всегда большое удовольствие — потому что это так резко отделяется от так называемой службы и от всех людей, которые под предлогом, что они служат, живут интригами, одна грязнее другой.
А у этих добрых людей, вне служебного круга — и лица другие. Так и видно, что в них живут совсем другие мысли, и, смотря на них, можно отдохнуть.
Не хочется мне теперь о себе говорить, а когда-нибудь я тебе расскажу, как мало я рожден для служебной жизни и как мало я могу принести ей пользы.
Я родился художником, но все обстоятельства и вся моя жизнь до сих пор противились тому, чтобы я сделался вполне художником.
Вообще вся наша администрация и общий строй — явный неприятель всему, что есть художество,— начиная с поэзии и до устройства улиц...
Я никогда не мог бы быть ни министром, ни директором департамента, ни губернатором. Я делаю исключение только для службы в министерстве народного просвещения, которая, может быть, могла бы мне подойти — но к этому мы вернемся позже.
Я не вижу, отчего с людьми не было бы того же самого, что и с материалами.
Один материал годен для постройки домов, другой — для делания бутылок, третий — для изделия одежд, четвертый — для колоколов... но у нас камень или стекло, ткань или металл — все полезай в одну форму, в служебную!.. Иной и влезет, а у другого или ноги длинны, или голова велика — и хотел бы, да не впихаешь!
И выходит из него черт знает что такое.
Это люди или бесполезные, или вредные, но они сходят за людей, отплативших свой долг отечеству,— и в этих случаях принята фраза: «Надобно, чтобы каждый приносил по мере сил пользу государству».
Те же, которые не служат и живут у себя в деревне и занимаются участью тех, которые вверены им богом, называются праздношатающимися или вольнодумцами. Им ставят в пример тех полезных людей, которые в Петербурге танцуют, ездят на ученье или являются каждое утро в какую-нибудь канцелярию и пишут там страшную чепуху.
Что до меня касается, я не думаю, чтобы я мог быть хорошим сельским хозяином,— я сомневаюсь, чтобы я сумел поднять ценность имения, но мне кажется, что я мог бы иметь хорошее влияние нравственное на моих крестьян — быть но отношению к ним справедливым и отстранять всякие вредные возбуждения, внушая им уважение к тому же правительству, которое так дурно смотрит на людей не служащих.
Но если ты хочешь, чтобы я тебе сказал, какое мое настоящее призвание,— быть писателем.
Я еще ничего не сделал — меня никогда не поддерживали и всегда обескураживали, я очень ленив, это правда, но я чувствую, что я мог бы сделать что-нибудь хорошее,— лишь бы мне быть уверенным, что я найду артистическое эхо,— и теперь я его нашел... это ты.
Если я буду знать, что ты интересуешься моим писанием, я буду прилежнее и лучше работать.
Это — поприще, в котором я, без сомнения, буду обречен на неизвестность, по крайней мере, надолго, так как те, которые хотят быть напечатаны теперь, должны стараться писать как можно хуже — а я сделаю все возможное, чтобы писать хорошо... С раннего детства я чувствовал влечение к художеству и ощущал инстинктивное отвращение к «чиновнизму» и — к «капрализму».
Я не знаю, как это делается, но большею частью все, что я чувствую, я чувствую художественно.
Я рожден художником не только для литературы, но и для пластических искусств.
Хотя я сам ничего не могу сделать как живописец, но я чувствую и понимаю живопись и скульптуру также. Часто я сам себе говорю, смотря на картину: «Господи, если бы я мог это сделать... насколько бы я еще лучше сделал».
Музыка одна для меня недоступна; это — великолепный рай, который я вижу издали, который я отгадываю и вокруг которого я хожу — но не могу взойти в него.
...Так знай же, что я не чиновник, а художник.
К письму А.К. Толстого «С. А. Миллер. 14 октября 1851 г.»
Толстая Софья Андреевна (рожд. Бахметева, по первому мужу Миллер, ум. в 1892 г.).
1 В BE опубликовано без большей части первого абзаца, который полностью напечатан в книге Лиронделя, стр. 487—488. По книге Лиронделя вносится исправление в предпоследний абзац («рай» вместо «край»).