Говорят, что больше всего знаний о мире человек получает в первые несколько лет своей жизни, что именно тогда складывается его характер и склонности. Если это так, то именно первым младенческим шагам и первому лепету и надо отводить львиную долю в биографиях замечательных людей. Но, к сожалению, отобразить процесс, совершающийся в душе маленького человечка, бессильна даже наука. Это скорее под силу писателю, обладающему громадным воображением и способностью к перевоплощению. Однако писатели предпочитают иметь дело с характерами уже сложившимися, боясь, очевидно, что перевоплощение может зайти слишком далеко...
Не изменяя общему правилу, сделаем лишь беглый очерк младенческих лет Алексея Толстого. В начале октября 1817 года Анна Алексеевна Толстая вместе с еще несколькими «воспитанниками» выехала из Петербурга в свите своего «благодетеля» Алексея Кирилловича Разумовского.
Граф Разумовский любил путешествовать с комфортом. Эта привычка осталась у него с екатерининских времен, когда вельможи высылали вперед, за день пути, сотни слуг, поваров и прочей челяди, которая превращала в чертоги простые обывательские дома, обивая их шелковой материей, расставляя приличную мебель.
Мягко покачивалась на рессорах вереница дорожных карет, в одной из которых граф Алексей Толстой посапывал, пищал и пачкал пеленки (их был большой запас, тех самых, роскошных, с кружевами). Стояли пасмурные октябрьские дни, ветер срывал с деревьев желтые листы и нес их над мокрыми полями. Розовая атласная обивка кареты изгоняла тусклость, бросая приятный отсвет на лица Анны Алексеевны Толстой и Марьи Михайловны Соболевской. Дорожную скуку разгоняли рассказы их брата и сына Алексея Алексеевича Перовского.
Он, любитель всего таинственного и мистического, впоследствии знакомый Гофмана, выискивавший свидетельства волшебства у всех древних и недревних авторов, начиная с Геродота, Диодора Сицилийского, Юлия Цезаря, Плиния, Плутарха, Цицерона, заводил знакомства с ворожеями, но в своих попытках отыскать это таинственное в жизни всякий раз наталкивался на шарлатанство. Теперь он рассказывал о своем знакомстве со знаменитой гадалкой Ленорман.
Похожий на сестру, кудрявый Алексей Алексеевич повертел пальцем перед носом бессмысленно таращившего глазенки графа Толстого, о судьбе которого женщины недавно справлялись у одной петербургской гадалки, оказавшейся женщиной весьма наслышанной о перипетиях жизни Толстых и Перовских.
- Поверьте, maman, и ты, Annette, она знала загодя о вашем приезде к ней... И потом, что мудреного, если, часто гадая, что-нибудь и отгадаешь? Я в бытность мою в Париже имел честь лично познакомиться с госпожою Le Normand. Вы знаете, она предсказала судьбу первой супруге Наполеона, императрице Иозефине... В одно утро на площади Лудовика. XV я взял фиакр и приказал ему ехать к Le Normand. Ее знают все извозчики в Париже. Встречает меня горничная, провожает в гостиную, просит подождать. Подхожу к окну и вижу - горничная уж на улице, прилежно выспрашивает обо мне кучера. Наконец отворилась стеклянная дверь, и меня впустили храм Пифии, которая присела передо мною новейшим манером. Я увидел женщину лет за сорок, дородную, с большими черными глазами. На столе у нее лежали всякие математические инструменты, меж ними чучелы крокодила и змеи. В углу - скелет, завешенный черным флером... Прошу гадалку открыть мне будущую судьбу, а она отвечает вопросом: на каких картах хочу, чтоб она загадала, на больших или на маленьких. «Какая между ними разница?» - спросил я. Отвечает: «Гадание на маленьких картах стоит пять франков, а на больших десять». Я сказал, чтоб гадала на больших. Она помешала их, пошептала над ними, так же как и у нас в России это делается, и потом разложила их на столе... Многое она наговорила, да только ничего из сказанного со мной до сей поры не сбылось...
- Так что ж, она обманщица? - спросила Марья Михайловна.
- Обыкновенная шарлатанка, - подтвердил Алексей Алексеевич. - Но это еще ничего не доказывает. История знает примеры великих предсказаний. Дельфийский оракул, скажем... Но тогда не знали так называемых esprits forts1. Тогда славнейшие мудрецы боялись отвергать то, чего не понимали, а теперь даже дети никому и ничему не верят, никого и ничего не боятся...
- Ну и дай бог, чтоб мой Алешенька ничего не боялся, - сказала Анна Алексеевна, всегда мыслившая приземленно и посмеивавшаяся над увлечениями брата.
- Бедные дети только принимают на себя вид крепких умов, между тем как у них совсем иное на душе.
- А ты почем знаешь?
- Сам был ребенком... Но виноваты не дети, а их родители и воспитатели, которые не умеют ни укрощать их самолюбия, ни давать правильное направление неопытному и пылкому их уму.
Алексей Алексеевич, повинуясь своей склонности к отвлеченным рассуждениям и раздвоению в мыслях, принялся говорить о свойствах человеческого ума, о родах его, как-то: здравом смысле, проницательности, понятливости, глубокомыслии, дальновидности, ясности, сметливости (le tacte), остроумии, остроте (der Scharfsinn), гостином уме (espri de societe). Разнородно ученый, он легко переходил с одного языка на другой, но вскоре наскучил женщинам, которые с преувеличенным вниманием наклонились к младенцу, морщившему лобик и готовому закатиться в крике.
- Алешенька, Алеханчик, - прервав себя, растроганно забормотал Алексей Алексеевич. - Бедное дитя, я сам буду заниматься твоим воспитанием...
Поскольку Алексей Перовский не изменил данному им слову и занимался воспитанием нашего героя на протяжении последующих двадцати лет, познакомимся с ним поближе хотя бы ради того, чтобы предположить, в каком направлении могут развиваться задатки, заложенные в Алексее Толстом его природой.
Но сперва старшие «воспитанники» проводили своего «благодетеля» до Горенок, где он и остался, потому что дворец в Почепе все еще приводился в порядок. От Москвы до Горенок всего девятнадцать верст. Дорога шла через шереметевскую вотчину Кусково; чуть в стороне оставалось Перово, давшее фамилию «воспитанникам». Горенки было место, графом Разумовским обжитое, здесь он занимался селекцией, выводил новые виды растений, одна ботаническая коллекция в этом имении оценивалась в полмиллиона рублей. Заведовал тут всем знаменитый ботаник Фишер, позже директор Государственного Ботанического сада. Алексей Перовский прошелся еще раз по оранжереям и парку, припоминая о своих занятиях ботаникой в угоду «благодетелю».
Алексея Алексеевича влекла литература, но ему все было недосуг проявить себя в ней основательно. После ссоры с «благодетелем» и ухода Николая он оставался старшим среди «воспитанников» и был под не слишком ласковой, но бдительной опекой. Разумовский определил его к себе в Московский университет, а через два года, в девятнадцать лет, Перовский уже получил степень доктора философии и словесных наук и, по положению, прочел три пробные лекции на трех языках. На русском - «О растениях, которые бы полезно было размножить в России», на немецком - «Как различаются животные от растений и какое их отношение к минералам» и на французском - «О цели и пользе Линнеевой системы растений». Благодетель был доволен, и все три лекции вышли книжкой в следующем, 1808 году.
Меньше удовольствия доставляли графу меланхолическая мечтательность и попытки Алексея Перовского приобщиться к поэзии. Трагический надрыв в юношеских стихах, написанных в подражание Карамзину, вызывал у графа недоумение и подозрение, что воспитанник не совсем счастлив, несмотря на сыпавшиеся на него милости.
Впрочем, «благодетель» тоже не чурался словесности, а мрачное настроение воспитанника в стихах скорее объяснялось романтической модой. Граф поспешил пристроить Алексея Перовского на службу в Сенат, но жизнь в Петербурге была новоиспеченному коллежскому асессору не по душе; угнетала и опека благодетеля, ставшего вскоре министром просвещения.
Москва, студенческие годы вспоминались приятно, и Алексей Перовский обратился к московскому попечителю Голенищеву-Кутузову с просьбой устроить его экзекутором в одно из сенатских учреждений древней столицы.
Павел Иванович Голенищев-Кутузов был ставленником нового министра и тотчас доложил тому о своей услуге. Они с Разумовским были в одной масонской ложе. Искательный и ловкий, московский попечитель писал министру доносы на профессоров и на Карамзина, о чем остряк Воейков выразился так:
Вот Кутузов: он зубами
Бюст грызет Карамзина...
Пена с уст валит клубами,
Кровью грудь обагрена.
Но напрасно мрамор гложет,
Тратя время только в том:
Он вредить ему не может
Ни зубами, ни пером.
Граф Разумовский был недоволен решением сына, но снабдил его рекомендательным письмом к «великому мудрецу» московской масонской ложи Поздееву, который в романе «Война и мир» выведен под именем масона Баздеева, наставлявшего Пьера Безухова. Ни Голенищев-Кутузов, ни Поздеев (который в жизни был совсем не идеалистом, а грубоватым интриганом, обскурантом и жестоким крепостником) не понравились Алексею Перовскому. Но тот все же добивался вступления в масонскую ложу.
Дореволюционный историк А. И. Кирпичников писал, что «по оптимизму, свойственному молодости, он, очевидно, склонен был думать, что масонство скрывает в себе самую настоящую правду и что господа вроде Кутузова имеют свою идеальную сторону, только показывают ее не в обыденной жизни, а там, в тайных собраниях братской ложи».
Но, видно, Разумовский знал своего сына, его искренность и прямоту, и велел не принимать его в масоны. Поздеев же доносил Разумовскому как старшему в масонской иерархии о времяпрепровождении «воспитанника», о его дружбе с графом Мамоновым...
Но более интересны дружеские узы, связывавшие Перовского с молодым поэтом князем Петром Вяземским, с Василием Жуковским, с Карамзиным.
Вместе с ними он подписал заявление об основании при Московском университете Общества любителей российской словесности, из которого выбыл лишь в 1819 году «за неявку и неизвещение о себе».
Он продолжал писать грустные стихи, но в жизни был весьма резв и остроумен, склонен к проказам.
Однако время забав и сентиментальных стихов кончилось в тот самый день, когда «благодетель» решил, что Алексею Перовскому должно все-таки послужить государю и не иначе как в Петербурге. Отъезд в Петербург ознаменовался шампанским, распитым с друзьями, и напутственным посланием князя Вяземского:
Прости, проказник милый!
Ты едешь, добрый путь!
Твой гений златокрылый
Тебе попутчик будь...
Не замышляй идиллий,
Мой нежный пастушок:
Ни Геснер, ни Виргилий
Теперь тебе не впрок.
Какие уж идиллии могли прийти в бедную кудрявую голову, забитую входящими и исходящими нумерами, которые надлежало читать секретарю министра финансов от департамента внешней торговли.
Он был не прочь служить, заниматься делом. Но служба службе рознь. Сверстники его, одетые в гвардейские мундиры, как казалось ему, вели жизнь более осмысленную и полезную. Военная гроза лишь поутихла, но снова тучи клубились над горизонтом России. Как славно было бы со шпагою в руке в пороховом дыму отстаивать честь родины!
Перовский явился к «благодетелю» испросить его благословения. Боже, что с тем сталось! Сухое лицо графа, прорезанное глубокими морщинами у рта, вдруг потемнело, длинные пальцы впились в ручки кресел.
- Так-то вы платите мне за мою заботу о вас! В угоду порыву слепого честолюбия вы хотите пуститься в глупую авантюру! Вы неблагодарны, бесчувственны! Все ваше прежнее послушание - сплошное лицемерие, подсказанное желанием получить от меня имение... Что ж, попробуйте, но в таком случае не попадайтесь мне на глаза и не рассчитывайте на вашу мать!
Все это было высказано на превосходном французском языке, но звучало не менее презрительно и оскорбительно, чем русская брань. Комок встал в горле Перовского, и он вышел потрясенный. Как несправедливы упреки отца! Его сыновняя почтительность, уважение и любовь были искренни, он всегда старался выполнять все, что предписывали ему долг и честь. Пойти снова объясняться к «благодетелю» он не решился, а написал ему длинное письмо.
«Неужели изъявлением желания переменить род службы заслужил я от вас столь несправедливую и для меня уничтожительную угрозу, что вы меня выкинете из дому и лишите навсегда помощи, которую я мог ожидать? Можете ли вы думать, граф, что сердце мое столь низко, чувства столь подлы, что я решусь оставить свое намерение не от опасения потерять вашу любовь, а от боязни лишиться имения? Никогда слова сии не изгладятся из моей мысли...
Я думаю, что, вступая в военную службу в то время, когда отечество может иметь во мне нужду, я исполняю долг верного сына оного, долг тем не менее священный, что он некоторым кажется смешным и презрительным...
Я не прошу у вас ни денег, ни какой-нибудь другой помощи; пускай нужда и нищета меня настигнут, я буду уметь их переносить; одно лишение вашего благословения может меня погубить безвозвратно».
В армию он все же попал, но только после братьев Василия и Льва, тоже кончивших университет и ставших колонновожатыми, а по-современному, войсковыми штабными работниками. Родители имели на него особые виды, что явствует хотя бы из письма Василия матери, просившего за Алексея: «Не сердитесь за это на него, теперь всякому не грех служить».
Еще бы! Надвигалось на Россию многоязычное наполеоновское войско, и дома не могли усидеть даже безусые юноши. Став штаб-ротмистром 3-го Украинского казачьего полка, Алексей побывал во многих «авангардных и арьергардных делах», ходил с полком в глубокий французский тыл, партизанил и присоединился к регулярной армии лишь после изгнания Наполеона из России.
Брату Василию Алексеевичу повезло меньше. Тот был ранен под Бородином, а при отступлении к Москве взят в плен французами, беседовал в горящей Москве с Мюратом и Даву, шел в колонне пленных до Парижа, хороня павших товарищей...
Алексей Перовский в конце войны был при главном штабе, участвовал в сражениях при Кульме, под Дрезденом, состоял старшим адъютантом русского генерал-губернатора в Саксонии князя Репнина, зятя А. К. Разумовского, и вернулся на родину лишь в самый канун свадьбы своей сестры Анны Алексеевны.
В Петербурге «благодетель» определил его чиновником особых поручений департамента духовных дел иностранных вероисповеданий. При столь сложном названии должности обязанностей она требовала от него минимальных, а скорее всего никаких, потому что в Петербурге Перовский занимался продажей дворца графа Разумовского, строительством нового дома. Теперь же он и вовсе отлучился надолго, собираясь удалиться в свое имение Погорельцы и заняться писанием книг, для которых уже были заготовлены впрок названия и сюжеты. Он даже придумал себе псевдоним - Антоний Погорельский. А для будущего героя вполне подходила фамилия Блистовский. - Анна Алексеевна со своим Алешей поселилась поблизости, в своем имении Блистова.
А десять лет спустя в «Московских Ведомостях» N 93 за 1827 год можно было прочесть объявление:
«Императорского Воспитательного Дома от С. -Петербургского Опекунского совета сим объявляется, что в оном продается с аукционного публичного торга заложенное и просроченное недвижимое имение Коллежской Советницы, Графини Анны Алексеевны Толстой, состоящее Черниговской губернии, Кролевецкого повета в селе Блистове, 302 мужеска пола души...»
За этой обычной приметой дворянского быта чудится жизнь не по средствам, чрезмерные траты на туалеты, плут управляющий, который водит вокруг пальца молодую неопытную барыню...
У Толстого осталось смутное воспоминание о Блистове, о песчаном овраге, пруде и ручье Серебрянке, о кормилице, которую он обожал, о сказках, которые она рассказывала. Хотя не сохранилось даже имени ее, быть может, благодаря ей Алексей Толстой написал в шесть лет свои первые стихи не по-французски, а по-русски.
Но было это уже не в Блистове, откуда Анна Алексеевна вскоре уехала. Она больше живала в Погорельцах, где трудился над своими первыми книгами Антоний Погорельский, лишь изредка наезжавший в Петербург для участия в заседаниях Вольного общества любителей российской словесности. В 1820 году он напечатал в столице перевод оды Горация в «Сыне отечества» и созвал на вечер знакомых, среди которых были Федор Глинка, Николай и Александр Бестужевы, Кюхельбекер.
«Двойник, или Мои вечера в Малороссии» - так называлось первое произведение, с которым Алексей Перовский связывал свои честолюбивые мечты. Оно начиналось так:
«В северной Малороссии - в той части, которую по произволу назвать можно и лесною, и песчаною, потому что названия эти ей равно приличны - находится село П ***. Среди оного, на постепенно возвышающемся холме, расположен большой сад в английском вкусе, к которому с северной стороны примыкает пространный двор, обнесенный каменного оградою; на дворе помещичий дом с принадлежащими к нему строениями. Из одних окошек дома виден сад, из других видна улица, а по ту сторону улицы зеленеются конопляники, составляющие главный доход жителей тамошнего края. Холм окружен крестьянскими избами, выстроенными в порядке и украшенными (на редкость в той стране) каменными трубами. На некотором расстоянии от села густой сосновый лес со всех сторон закрывает виды вдаль...»
Это село П*** и есть Погорельцы. Сюда же следовало бы добавить розы и великолепную библиотеку, насчитывавшую шесть тысяч томов, среди которых были даже старинные рукописные книги.
Окна библиотеки и кабинета, выходившие на северо-восток, открывали Алексею Перовскому вид на пруд и стену могучего леса, но на юге, до речки Лубны и дальше, взгляду было свободнее, и частые хутора казались зелеными островками в желтом море степи.
Тогда, тогда еще у Алексея Толстого начал складываться образ Украины с ее шумной и героической историей. Он будет чувствовать себя легко только там. И тосковать, уезжая...
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора,
Среди садов деревья гнутся долу
И до земли висит их плод тяжелый?..
Туда, туда всем сердцем я стремлюся,
Туда, где сердцу было так легко,
Где из цветов венок плетет Маруся,
О старине поет слепой Грицко,
И парубки, кружась на пожне гладкой,
Взрывают пыль веселою присядкой!..
Там оставался мир курганов времен Батыя, чубов - «остатков славной Сечи», времен Палия и Сагайдачного...
Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи,
Где столько тел лежало средь полей?
Ты знаешь край, где некогда у плахи
Мазепу клял упрямый Кочубей
И много где пролито крови славной
В честь древних прав и веры православной?
Ты знаешь край, где Сейм печально воды
Меж берегов осиротелых льет,
Над ним дворца разрушенные своды,
Густой травой давно заросший свод,
Над дверью щит с гетманской булавою?..
Туда, туда стремлюся я душою!
В 1822 году в Почепе умер сын последнего украинского гетмана. И дети, и «воспитанники» графа Разумовского унаследовали его бесчисленные имения. Алексею Перовскому, кроме всего прочего, достался Красный Рог. Трудно сказать, оговорена ли была доля Анны Алексеевны и Алеши Толстых, но они тотчас переехали в имение, а Алексей Алексеевич Перовский вышел в отставку, чтобы полностью посвятить себя литературным занятиям и воспитанию племянника.
Некогда тут проходила граница между Московским княжеством и Литвой. Местные жители издавна говаривали: «Красный Рог - Москвы порог». По преданию, речка Рожок в свое время была полноводной и называлась Рогом. Здесь в зимнюю пору произошла битва москвичей с воинами Витовта, и лед реки Рог стал алым от крови. Первыми поселились у реки беглые ратники. Сначала село называлось Алым Рогом, а с XVIII века Красным. Жители его долго были свободными, потом государственными крестьянами. При Елизавете они были подарены Нарышкину и пошли за его дочерью в приданое Кириле Григорьевичу Разумовскому.
Всякое можно услышать ныне в селе Красный Рог: и были и небылицы. Если ехать из Брянска и, не доезжая километров двадцати до Почепа, остановиться на мосту через Рожок, то увидишь прямо перед собой колокольню Успенской церкви, у которой похоронен Алексей Константинович Толстой, крону пятисотлетнего дуба, а вокруг - крестьянские усадьбы. Вправо от дороги за речным лугом встает, четко вырисовываясь в небе, роща высоченных лип.
Была она и в ту пору, когда только что получивший гетманскую булаву Кирила Разумовский проезжал большаком от Брянска. Увидев рощу, он пришел в восторг и велел построить в ней себе дворец, и будто бы даже Красный Рог едва не стал столицей гетманства.
Но главное строительство началось в Почепе, где воздвигнут был громадный дворец и Воскресенский собор, колокольня которого в ясный день была видна из Красного Рога, где по проекту Растрелли встал среди липовой рощи деревянный охотничий замок. Местная легенда говорит, что через брянские леса была прорублена широкая просека, по которой строитель-немец должен был проложить совершенно прямую дорогу от ворот краснорогского здания до главного входа в почепском дворце. И этот немец будто бы пожалел одного крестьянина, чей дом надо было снести, проводя дорогу, и чуть отклонил ее. В Почепе это отклонение уже составило сорок метров. Гордившийся своим искусством немец не в силах был вынести такого срама и повесился. А оказалось, что дорога в точности пришлась куда надо, когда дворец в Почепе достроили...
По этой-то дороге и привезли маленького Алешу Толстого в краснорогский дом. Ныне дороги уж нет, да и дом сгорел во время Великой Отечественной войны. А дом был большой, на высоком каменном фундаменте, с высокими окнами, множеством покоев, с восьмигранным бельведером, сквозь полуциркулярные окна которого лился верхний свет в очень высокую залу. Бельведер венчался смотровой площадкой с перилами и башенкой посередине. Сверху был виден весь парк - разбегающиеся во все стороны липовые аллеи, куртины перед парадным подъездом и террасой, флигеля и службы, дубы, лиственницы, гигантские клены, серебристые тополя, туи, черемуха, белые акации, ели, множество обвитых хмелем уютных беседок, фруктовый сад за парком, река и мельница на ней, омут, березовая роща за рекой, сосновый лес на севере, луга, крестьянские поля...
Алексей Константинович Толстой вспоминал: «Мое детство было очень счастливо и оставило во мне одни только светлые воспоминания. Единственный сын, не имевший никаких товарищей для игр и наделенный весьма живым воображением, я очень рано привык к мечтательности, вскоре превратившейся в ярко выраженную склонность к поэзии. Много содействовала этому природа, среди которой я жил; воздух и вид наших больших лесов страстно любимых мною, произвели на меня глубокое впечатление, наложившее отпечаток на мой характер и на всю мою жизнь и оставшееся во мне и поныне».
Ради сына Анна Алексеевна Толстая отказывалась от светских развлечений. Даже незначительное его недомогание было для нее трагедией, а любой его поступок или успех - целым событием. Она не мыслила себе и дня, который бы прожила без ненаглядного белокурого сыночка изнеженного и вместе с тем рослого, сильного, подвижного, всегда одетого в нарядные костюмчики, на какие только была способна ее фантазия. Очень добрый от природы, Алеша платил ей такой же беззаветной любовью и почтительностью, которой, казалось бы, трудно было ожидать от избалованного ребенка. Хорошие задатки развивались продуманной системой воспитания, о чем неусыпно заботился дядя Алексей Перовский.
В архивах сохранились его письма к шестилетнему племяннику, подписанные: «Твой дядя Алексинька». Из них видно, что Алеша подробно рассказывал дяде о своих делах и огорчениях. В письмах Перовский передает поклоны домашнему доктору, няне, гувернерам Руберу и Пети, просит погладить собак Вичку и Скампера (эта собачья кличка через много лет вдруг всплывает в одном из творений Козьмы Пруткова). Племянника он называет Алеханчиком, Алехашечкой, Ханочкой... На конвертах пишет: «Милому Алешиньке в собственные ручки».
Перовский старается привить ему любовь к животным. Он посылает в Красный Рог живого лося, но предупреждает, что он опасен: «Помни же, мой милый Алехаша, и сам близко не подходи, и маму не пускай». 19 февраля 1824 года он пишет из Феодосии: «Я нашел здесь для тебя маленького верблюденка, осленка и также маленькую дикую козу, но жаль, что мне нельзя будет взять их с собою в бричку, а надобно будет после подать за ними. Маленького татарчика я еще не отыскал, который бы согласен был к тебе ехать».
Богатство давало возможность удовлетворять детское любопытство, оно же позволяло нанимать хороших педагогов, научивших Алексея Толстого уже в шесть лет говорить и писать на французском, немецком и английском языках. Поэзией же мальчик увлекся русской.
«С шестилетнего возраста, - вспоминал впоследствии Алексей Константинович, - я начал марать бумагу и писать стихи - настолько поразили мое воображение некоторые произведения наших лучших поэтов, найденные мною в каком-то толстом, плохо отпечатанном и плохо сброшюрованном сборнике в обложке грязновато-красного цвета. Внешний вид этой книги врезался мне в память, и мое сердце забилось бы сильнее, если бы я увидел ее вновь. Я таскал ее за собою повсюду, прятался в саду или в роще, лежа под деревьями и изучая ее часами. Вскоре я уже знал ее наизусть, я упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику. Мои первые опыты были, без сомнения, нелепы, но в метрическом отношении они отличались безупречностью».
В январе 1825 года Перовский пишет из Петербурга, рассказывает о леопардах, белом медведе, слоне и даже удаве, которых видел в зверинце. «Они (удавы) очень злые, могут задавить быка и задавивши проглотить его совсем. А когда проглотят, так им после несколько месяцев не хочется есть и тогда они сделаются смирные...»
А в феврале он уже благодарит за присылку сочиненной племянником басни про льва и про мышку «и за две песни про султана да про мужика с козаком». К сожалению, ничего из написанного Толстым в детстве и юности не сохранилось.
В этот свой приезд в Петербург Перовский решился напечатать главу «Лафертовская Маковница» из своей книги «Двойник, или Мои вечера в Малороссии», что и было сделано им в мартовском номере «Новостей литературы». В книге, упреждавшей гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки», но далеко не равной им, было много фантастики. Однако сквозь нее проглядывала русская жизнь, рассматриваемая Перовским-Погорельским с добродушным юмором.
«Лафертовская Маковница» была сразу замечена. Читатели прекрасно представляли себе и бывшего солдата, почтальона Онуфрича, и его милую дочь Машу, и колдунью-бабушку, пожелавшую выдать внучку за своего кота вдруг принявшего обличье титулярного советника Мурлыкина... Редакция напечатала главу с оговорками и в примечании, явно не приемля ни романтизма, ни фантастики и не понимая иронии Погорельского, серьезно объясняла, что Маша приняла кота за титулярного советника, потому что была одурманена. Заодно редакция выразила возмущение успехами ворожей среди светских дам. «Благонамеренный автор сей русской повести, вероятно, имел здесь целью показать, до какой степени разгоряченное и с детских лет сказками о ведьмах напуганное воображение представляет все предметы в превратном виде».
Но Пушкин, тот сразу же обратил внимание на мастерство Перовского, на живость его пера. Уже 27 марта он писал своему брату Льву Сергеевичу: «Душа моя, что за прелесть бабушкин кот! Я перечел два раза и одним духом всю повесть, теперь только и брежу Тр. Фал. Мурлыкиным. Выступаю плавно, зажмуря глаза, повертывая голову и выгибая спину. Погорельский ведь Перовский, не правда ли?»
Погорельский был потом настолько популярен, что Пушкин в своем насмешливом «Гробовщике» из «Повестей Белкина», рассказывая о будочнике Юрко, походя сравнит его с Онуфричем: «Лет двадцать пять служил он в сем звании верой и правдою, как почтальон Погорельского».
Алексей Перовский решил вернуться на службу, и новый министр народного просвещения Александр Семенович Шишков, знаменитый адмирал-литератор, еще бодрый в свои семьдесят пять лет, тотчас назначил его попечителем Харьковского учебного округа, в который входил не только университет, но и нежинская Гимназия высших наук, где в то время учился Гоголь. Перовский сразу заслужил признание студенческой вольницы. Незадолго до его назначения несколько студентов Харьковского университета как-то скупили все места в театре, собираясь изгнать неполюбившегося им актера Новицкого. На сцену полетели сотни гнилых яблок, дамы падали в обморок, началась схватка на площади с вызванными жандармами. Семерых студентов взяли. На другой день студенты явились в полицию и, заявив, что полиция не имеет права арестовывать членов студенческой корпорации, освободили их и препроводили к ректору. Тот и «депутатов», и освобожденных отправил в карцер. Началось следствие, студентов исключили из университета без права поступления на службу. Перовский же исходатайствовал у царя прощение виновным и после переговоров с министром А. С. Шишковым о Харьковском университете, «столь бедном во всех отношениях», был назначен в начале 1826 года еще и членом комитета по устройству учебных заведений.
При Перовском было и громкое «дело о вольнодумстве» в нежинской гимназии, во время которого допрашивали и Николая Гоголя с Нестором Кукольником, старавшихся обелить своего профессора естественного права Белоусова, но этим занимался не попечитель, а III Отделение. Кстати, вскоре Гоголю придется служить под началом еще одного брата Перовского, Льва Алексеевича, который, будучи вице-президентом департамента уделов, начертает на его прошении:
«Означенного студента Гимназии высших наук князя Безбородко Гоголь-Яновского, определив на вакацию писца во 2 отделение с жалованием по шести сот рублей в год и приведя его на верность службы к присяге, обязать подпискою о непринадлежности его к масонским ложам... 10 апреля 1830 года за N 669».
Такова была формула. Гоголя она не касалась. Отношения с масонством у старшего поколения дворян были сложнее.
Завезенное в Россию издавна, масонство служило целям более чем сомнительным. Тайные организации, в которых рядовые «братья» ничего не знали о намерениях руководителей лож, уходили своими корнями за рубеж, а там, на самых высших «градусах», распоряжались люди, не имевшие ничего общего с просветительством, пышными ритуалами, христианством.
Русские понимали часто масонство на свой лад и, беря организационные основы его, создавали независимые общества, не признававшиеся международным масонством. Основателем одного из них был, например, скульптор Федор Петрович Толстой.
Был масоном граф Алексей Кириллович Разумовский. Его сыновья Василий и Лев Перовские входили в «Военное общество», членами которого были многие будущие декабристы. Но потом пути их разошлись. 14 декабря 1825 года Василий Перовский оказался на Сенатской площади с новым царем, и его даже тяжело контузило поленом, которое кто-то бросил в свиту.
Василий Алексеевич с 1818 года был адъютантом великого князя Николая Павловича. Теперь он стал флигель-адъютантом, и впереди его ждала блестящая карьера. Он дружил с Пушкиным, а с Жуковским его связывали весьма трогательные отношения.
На нового царя уповали многие, и в числе их - Жуковский. Воспитателем нового наследника престола, будущего императора Александра II, был Карл Карлович Мердер. Василию Андреевичу Жуковскому предложили заняться образованием царского сына. Он согласился, видя в том возможность привить будущему государю гуманные взгляды.
Жуковский сказал Николаю I, что наследнику было бы полезно иметь товарищей по занятиям. Были выбраны старший сын композитора графа Михаила Виельгорского - Иосиф и сын генерала, добродушный лентяй Александр Паткуль. Товарищами для игр стали Александр Адлерберг и Алексей Толстой, позже к ним присоединился юный князь Александр Барятинский.
Было ли это заранее согласовано Перовскими или случилось, когда Алеша с матерью уже приехали в Петербург, но с Красным Рогом пришлось распроститься надолго. И вообще вся жизнь Алексея Толстого прошла бы, возможно, совсем по-другому, если бы не близость к престолу, за которую впоследствии пришлось платить...
Свою коронацию Николай I решил отпраздновать особенно пышно.
Он думал, что в шуме торжеств забудется худая слава его восшествия на престол.
В ожидании коронации дворяне потянулись в Москву. Анна Алексеевна, хорошо принятая при дворе и в обществе, переехала с сыном в первопрестольную, засиявшую заново золочеными маковками церквей, такую просторно, цветасто и неупорядоченно русскую после разлинованного на европейский манер однообразно-охряного Петербурга.
Они остановились у бабушки Марьи Михайловны, которая после смерти «благодетеля» вышла замуж за генерала Денисьева и обрела наконец дворянство. Она жила на Новой Басманной в просторной городской усадьбе, где в саду был пруд, а на большом дворе паслась стреноженная лошадь. Дом этот стоит и по сей день.
22 августа 1826 года была, как тогда выражались, «излита милость» и на Анну Алексеевну Толстую, произведенную указом в статс-дамы. Скорее всего она присутствовала на грандиозном обеде, данном тогда в Грановитой палате, и на множестве праздников с фейерверками, продолжавшихся еще месяц.
У взрослых были свои развлечения, у детей - свои. Аккуратнейший Мердер, не оставлявший своего воспитанника ни днем, ни ночью, все же успевал вести дневник.
«31 августа. Вчера праздновали день ангела его и. в. наследника Александра Николаевича; пригласили детей князя Голицына, московского генерал-губернатора, графа Виельгорского, Толстого, князя Гагарина, всего 10 мальчиков и столько же девочек; пили чай, потом до 7 1/2 ч. в саду играли в зайцы, в комнатах в другие игры. Именинник получил много подарков и, между прочим, прекрасную арабскую лошадь от бабушки императрицы Марии Федоровны. Завтра будет маскарад в Большом театре!»
Были и другие забавы. Через три года мальчик Алеша Толстой напишет дяде Алексею Перовскому, что в Москве он снова побывал в Нескучном саду и что беседка там «хранит следы пуль, где мы стреляли с Наследником».
У Перовского были в те дни не только забавы, но и заботы.
После коронации Николай I в тревоге за безопасность трона продумывал систему надзора за «направлением умов». В сентябре по совету Бенкендорфа из Михайловского привезли Пушкина, с которым царь долго беседовал, обещал, что сам будет цензором великого поэта, и предложил написать записку о просвещении в России.
Попечитель Казанского учебного округа М. Л. Магницкий, чувствуя неприязнь царя ко всяким умствованиям, написал доклад о прекращении преподавания философии во всех учебных заведениях страны. Доклад попал на отзыв к Алексею Перовскому, который составил записку, формально сдержанную, но пропитанную ядом иронии.
Конечно, «учение философии часто было во зло употребляемо», «не основанные на истинах христианской религии умствования некоторых писателей и наставников имели вредное влияние на незрелые умы, не умевшие отличить лжемудрие от любомудрия. Но таковые заблуждения несправедливо б было приписывать философии, которой одно уже этимологическое значение показывает благодетельную цель и пользу, могущую произойти от преподавания оной».
Человеческому уму свойственно заблуждаться, и вообще нет такой науки, которую нельзя было бы, превратно толкуя, использовать как вредоносное политическое оружие. На что уж математика - наука совершенно нейтральная, но и она, если рассматривать ее пристрастно, наводит на подозрительные мысли...
«Если мы позволим себе, - продолжал Перовский, - смешивать самые науки с заблуждениями, которые или неприметно вкрались в преподавание оных, или злоумышленными людьми нарочно посеяны, то полезнейшие и необходимейшие познания должно будет изгнать из университетов, - и тогда грубое невежество заступит у нас место просвещения».
Пушкин в Москве сошелся с Перовским покороче, бывал у него дома. Алеша Толстой во все глаза смотрел на поэта, всегда оживленного, непоседливого, на его русые курчавые волосы, ловил взгляд его прозрачных светлых глаз... Мальчика, как и взрослых в присутствии Пушкина, охватывало чувство значительности мгновения, причастности к величию духовному; все вокруг как бы становилось иным, и люди становились умнее, говорили так, как никогда не говорили бы ни при ком другом. То, что говорил сам поэт, впитывалось всем существом, и, если даже слова потом забывались, оставалось ощущение, а тяга к родникам поэзии уж наверное...
Навсегда остался в памяти Алексея Толстого смех Пушкина...
Довольно скоро Алеша встретился с еще одним великим поэтом.
Известно, что Алексей Перовский летом 1827 года взял трехмесячный отпуск и поехал с сестрой и племянником в Германию. Весной Алеша сильно болел, но терпеливо глотал лекарства и поправился. Жили они с матерью в Погорельцах. Алексей Алексеевич заехал за ними. Июль и большую часть августа они провели в Карлсбаде, где Перовский лечил водами свои болезни. Он как-то внезапно сдал, постарел, хотя и старался на людях сохранять свою прежнюю живость. Карлсбад, потом Дрезден с Альтштадтом, Нейштадтом, королевским замком, легкими изящными павильонами дворца Цвингер, картинной галереей... Но и в Карлсбаде, и в Дрездене Толстому придется бывать еще не раз, как, впрочем, и в Веймаре, где и произошла памятная встреча.
Путешествовали с комфортом, останавливались в лучших отелях. Алешу сопровождал гувернер Науверк, совершенствовавший своего питомца в немецком языке. Гуляя с Алешей по идеально стриженному веймарскому парку, Науверк запрещал ему играть с собакой Каро (с которой Алеша не расставался), чтобы тот не отвлекался и слушал внимательно старинную легенду о докторе Фаусте, продавшем душу черту.
Перовский был принят во дворце Саксен-Веймарского великого герцога. Потом они с дядей навестили Гёте. Тот интересовался славянской поэзией, считал, что у русской литературы большая будущность. Он только что закончил лирический цикл «Западно-восточный диван». Еще продолжалась работа над второй частью «Фауста». В свои восемьдесят лет Гёте был еще бодр.
С Алешей Толстым он обошелся ласково, посадил его к себе на колени и подарил кусок мамонтового клыка с собственноручно нацарапанным на нем изображением фрегата. «От этого посещения, - вспоминал Толстой, - в памяти моей остались величественные черты лица Гёте... к которому я инстинктивно был проникнут глубочайшим уважением, ибо слышал, как о нем говорили все окружающие».
Анна Алексеевна с сыном вернулась в Россию, а Перовский, просрочив отпуск, задержался до января следующего года. Но даже из Берлина он интересовался успехами своего «Ханочки» и просил его стараться быть умным, кланяться Жаду (гувернеру, сменившему Науверка) и погладить Каро...
Из переписки дяди с племянником, сохранившейся в архиве, можно вполне усвоить воспитательную методу Алексея Перовского и характер их отношений. Писем много, потому что Перовский и Анна Алексеевна с сыном постоянно были в разъездах и часто жили порознь.
Алеша по-прежнему изучает языки (прибавились итальянский, латинский и греческий), литературу, историю, занимается живописью и музыкой. Перовский без конца справляется об успехах племянника. Из Одессы (28 августа 1828 года) он пишет о дельфине, обещает привезти раковины. Алеша в это время жил в Петербурге и прибаливал.
В мае 1829 года Алеша писал из Москвы: «Был с маменькой на водах. Видели там Пушкиных...» Рассказывал о своих занятиях, об успехах в верховой езде. О том, что маменька наняла для него клавикорды и что они были с ней в Нескучном саду и в саду у Закревского. О том как он поймал молодую чайку и потом выпустил ее на волю.
В карманных деньгах Алешу строго ограничивали, чтобы не появилась привычка к мотовству. Когда ему понадобились деньги, он решил продать свою коллекцию медалей, что и просил сделать дядю.
26 июня Перовский ответил ему из Петербурга большим назидательным письмом.
«До сих пор я не успел еще их продать, потому что живу на даче; я тебе больше бы прислал денег за медали, но у меня самого мало. Ты видишь, милый Ханчик, по опыту, как нужно беречь деньги, оттого-то и говорится пословица: береги копейку на черный день; когда у тебя были деньги, ты их мотал по пустякам, а как пришел черный день, т. е. нужда в деньгах, так у тебя их не было. Не надобно никогда предаваться тому, что желаешь в первую минуту: ты сам уже испытал и не один раз, что когда ты купишь чего-нибудь, чего тебе очень хотелось, то и охота к тому пройдет и деньги истрачены по-пустому. Хорошо еще, что случайно у тебя есть медали, а если бы их не было, ты бы и оставался без денег. Деньги прожить легко, а нажить трудно. Вообрази себе, что еще с тобой случиться могло бы! Например, ты истратишь свои деньги на пустяки, которые надоедят тебе на другой день: вдруг ты увидишь какого-нибудь бедного человека, у которого нет ни платья, ни пищи, ни дров, чтоб согреться в холодную зиму, и к тому еще дети, умирающие с голоду. Ты бы рад ему помочь, тебе его жаль; - и бог велит помогать ближнему - но у тебя нет ни копейки! Каково нее тебе будет, если вспомнишь, что ты мог избавить его от несчастья, когда бы накануне не истратил деньги свои на пустяки!»
Перовский использовал каждый предлог, чтобы внушить племяннику чувство сострадания и любви к ближнему. Там же он пишет: «Стихи, которые ты сочинил на день рождения маминьки, я получил, но они не хороши, хуже всех других, которые ты писал».
Алеша интересуется творчеством дяди и спрашивает, кончил ли тот «свое сочинение»...
О каком сочинении шла речь?
Сборник повестей Антония Погорельского «Двойник, или Мои вечера в Малороссии» уже был издан.
Кстати, там есть словесный автопортрет А. Перовского: «Дверь отворилась без скрипу, и вошел в комнату мужчина средних лет и росту повыше среднего. Волосы его были кудрявые, глаза голубые, губы довольно толстые и нос вздернутый немного кверху».
Вышла в начале 1829 года и волшебная повесть для детей «Черная курица, или Подземные жители». К тому времени по представлению Шишкова ввиду «основательных, доказанных сочинениями сведений в отечественном языке» Российская Академия наук выбрала Алексея Перовского своим членом.
Алексей Перовский высмеивал тех, кто во что бы то ни стало стремился изъясняться на французском языке, а тем более на дурном, почерпнутом из сомнительных источников, от нанятых по дешевке бывших парижских кучеров и лакеев, полуграмотных, невежественных. Дипломатам французский необходим, но в свете, считал он, лучше говорить по-русски. Об этом он писал в романе «Монастырка», о котором, очевидно, и спрашивал его в письме Алеша.
Несколько лет спустя этот роман стал самым популярным среди русской публики. И не только из-за острого сюжета и прекрасно выписанных характеров. Интересно, например, такое рассуждение героя романа Блистовского:
«Вообще господа писатели должны бы приступать осторожнее к печатанию суждений своих о нравах, обычаях и недостатках нашего отечества. Предоставим врагам нашим писать карикатуры на русский народ...»
Сам Перовский старался пробуждать в читателе добрые чувства. Особенно в детях. Написанная им волшебная повесть «Черная курица» издается и в наши дни, а имя Антония Погорельского называют среди основоположников русской детской литературы...
Написал ее Перовский для Алеши Толстого, который иногда ленился готовить уроки.
Однажды вечером он пригласил к себе в кабинет сестру и племянника и торжественно положил руку на стопку исписанной бумаги. В камине весело горели березовые дрова и маленькие можжевеловые чурки, дававшие смолистый запах. Пламя отражалось в стеклах книжных шкафов, впитывалось красным деревом с его причудливым рисунком, блестело на грифонах из прекрасно прочеканенной золоченой бронзы. Алексей Алексеевич запахнул потуже бархатный малиновый халат, надетый поверх панталон и белоснежной рубахи с широким отложным воротником, придвинул поближе серебряный шандал и вскинул глаза на племянника и сестру, уже уютно устроившихся на сафьяне широкого дивана. Все это было для них обычным - Перовский часто читал им.
- Ступай, - коротко сказал он слуге, снявшему нагар со свечей и теперь возившемуся у камина. - Нынче я написал сказку или волшебную повесть...
И начал читать.
Сперва это не было похоже на сказку. Алеше представился Петербург, каким он был лет сорок назад, еще без тенистых аллей на Васильевском острове, с деревянными тротуарами, без Конногвардейского манежа и других знакомых ему домов. Ему представились старушки-голландки, которые собственными глазами видели Петра Великого, и десятилетний мальчик, тоже Алеша, которого родители отдали в пансион, а сами уехали далеко. Мальчику было одиноко, когда по субботам воспитанников разбирали по домам...
Алеша Толстой подумал, что дядя, наверно, был в детстве некоторое время в пансионе, но почему-то не любил рассказывать об этом.
А мальчик из пансиона зачитывался немецкими рыцарскими романами и волшебными повестями. Он тоже часто воображал себя рыцарем, ходил по страшным развалинам, дремучим лесам, сражался с драконами. Наяву же был двор пансиона, по которому бродили куры. Дядин Алеша полюбил одну из них, черную, хохлатую, называл ее Чернушкой, приносил ей кусочки после обеда. Но вот уже Чернушку хотят поймать и зарезать к праздничному обеду. Она убегала от страшной кухарки с ножом и, казалось, кричала: «Кудах, кудах, кудуху! Алеша, спаси чернуху!» Мальчик не пожалел золотого империала, дал его кухарке и спас курицу. Вечером он надел свою красную бекешу на беличьем меху и зеленую бархатную шапочку с собольим околышем и пошел проведать Чернуху. В ту же ночь и началась сказка, которой все дожидался Алеша Толстой.
Он вместе с Чернушкой попал в подземное царство, увидел маленьких рыцарей в пол-аршина ростом, короля маленького народца в мантии, подбитой мышиным мехом, и Чернушку, обратившуюся в главного министра короля. Благодарный за спасение министра король обещал исполнить любое желание мальчика, и тот сказал:
- Я бы желал, чтобы, не учившись, я всегда знал урок свой, какой бы мне ни задали...
- Не думал я, что ты такой ленивец, - ответил король, но дал ему конопляное семечко, повелев ни терять его, ни рассказывать никому про волшебную страну, так как это грозило маленькому народцу большими бедами...
Много чудесного было еще в той стране, но интереснее всего иметь бы такое же конопляное семечко и отвечать все уроки, не учивши... Память у Алеши Толстого прекрасная, он запоминает целые страницы, но так скучно иной раз сидеть над книгами, хочется побегать или просто помечтать, забившись в уголок... У дяди получается, что без труда отвечать - плохо, мальчик стал нескромным и баловным, а потом потерял семечко, опозорился, был наказан розгами и рассказал о подземном народце. Это уже непохоже на сказку. И почему дядя считает его совсем маленьким, когда он, Алеша Толстой, уже почти взрослый? С некоторых пор он стал стесняться откровенничать с дядей, который в представлении своем никак не хотел расставаться с несмышленышем Алехашечкой...
В августе 1829 года Алеша с матерью уже в Петербурге. Они живут в доме дяди Василия Алексеевича, который в прошлом году был ранен в левую сторону груди под Варной, страдал легкими, но сохранил силу, которую показывал племяннику, скручивая штопором кочергу. Василия Алексеевича только что произвели в генерал-майоры, и он был в большой милости у государя, как и другой дядя - Лев Алексеевич, назначенный вице-президентом департамента уделов.
О Петербурге у Алексея Толстого есть воспоминание в поэме «Портрет», написанной октавой «Освобожденного Иерусалима», которую ввел в русскую просодию Шевырев.
...Известно, нет событий без следа:
Прошедшее, прискорбно или мило,
Ни личностям доселе никогда,
Ни нациям с рук даром не сходило.
Тому теперь, - но вычислять года
Я не горазд - я думаю, мне было
Одиннадцать или двенадцать лет -
С тех пор успел перемениться свет.
Подумать можно: протекло лет со сто,
Так повернулось старое вверх дном.
А в сущности, все совершилось просто,
Так просто, что - но дело не о том!
У самого Аничковского моста
Большой тогда мы занимали дом:
Он был - никто не усомнится в этом, -
Как прочие, окрашен желтым цветом...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Родителей своих я видел мало;
Отец был занят; братьев и сестер
Я не знавал; мать много выезжала;
Ворчали вечно тетки; с ранних пор
Привык один бродить я в зал из зала
И населять мечтами их простор.
Так подвиги, достойные романа,
Воображать себе я начал рано.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Предметы те ж зимою, как и летом,
Реальный мир являл моим глазам:
Учителя ходили по билетам
Все те ж; порхал по четвергам
Танцмейстер, весь пропитанный балетом,
Со скрипкою писклявой, и мне сам
Мой гувернер в назначенные сроки
Преподавал латинские уроки...
Эти строки, несомненно, навеяны детскими впечатлениями, герой поэмы как две капли воды походил на Алешу Толстого. Алексей Алексеевич Перовский, заменивший ему отца, и в самом деле с головой ушел в дела литературные. А мать? Вступив в пору увядания, она жадно уже ловила восторженные взгляды мужчин на балах - напоминание об ушедшей молодости. Анна Алексеевна была добра и щедра, но не знала границ своей воле, сорила деньгами... В магазинах, поставлявших наряды ко двору, она отдала приказ посылать ей те же материи, которые покупались императрицей. На каком-то торжестве Анна Алексеевна появилась в шляпе с белыми страусовыми перьями - точно такой, какая была на императрице. Император Николай Павлович заметил это, и о его недовольстве передали Анне Алексеевне, но та не отступилась от своего тщеславного обыкновения...
Обязанности при дворе появились и у Алеши. По воскресеньям он навещал наследника престола и в Петербурге и в Царском Селе, гулял с ним в саду на Елагином острове. Дети играли не в одни лишь жмурки и жгуты, они устраивали военные учения, стреляли из небольшой пушки. Так хотел царь, воспитатель же наследника Жуковский был полон благих намерений. «Государыня, простите... - писал Василий Андреевич царице о ее старшем сыне, - но страсть к военному ремеслу стеснит его душу: он привыкнет видеть в народе полк, в отечестве - казарму...» Маленький наследник ни в чем себя особенно не проявлял, был просто добродушным мальчиком.
Накануне тридцатого августа, дня своего ангела, он старательно, высовывая от напряжения язык, выводил крупными буквами по карандашным линиям приглашение графу Алексею Толстому. Вместе с Жуковским они были у обедни в церкви Зимнего дворца, а потом наследник показывал подарки, и в первую очередь оловянных солдатиков, присланных его дедушкой из Берлина. Игра в солдатиков оказалась увлекательной, к ней присоединился император Николай Павлович, да еще с таким азартом, что вызвал почтительное недоумение застывших вокруг вельмож, старавшихся, впрочем, мимикой выказывать живейший интерес...
Александра Осиповна Россет, будущая Смирнова, в том же году была свидетельницей схватки между наследником, Сашей Адлербергом, Алешей Толстым и «знаменитым лентяем» Паткулем. Впоследствии в ее бумагах оказалась такая заметка:
«Наследник весь в поту, Саша с оторванным воротником (в то время дети носили большие воротники), Паткуль растрепанный более, чем когда-либо, Алеша красный, как индейский петух, все хохочут как сумасшедшие, счастливые возможностью бороться, кричать, двигаться, размахивать руками. Алеша отличается баснословной силой, он без всякого усилия поднимает их всех, перебрасывает их по очереди через плечо и галопирует с этой ношей, подражая ржанью лошади. Он презабавный и предложил Государю помериться с ним силой. Его Величество сказал ему:
- Со мной? Но ты забываешь, что я сильнее тебя, гораздо выше.
- Это все равно, я не боюсь помериться с кем бы то ни было, я очень силен, я это знаю.
Государь ответил ему:
- Так ты, значит, богатырь?
Мальчуган возразил:
- У меня казацкая душа.
И, к всеобщему удивлению, привел стих из «Полтавы»2; это восхитило Государя, который сказал ему:
- Что ж, померимся силами, я выше тебя ростом и буду бороться одной рукой.
Алеша сжал кулаки, наклонился как в кулачном бою, а затем спросил:
- Я могу больно бить?
- Нисколько не стесняясь.
Казак мгновенно сорвался с места, точно ядро, выброшенное из жерла пушки. Государь, отражая это нападение одной рукой, от времени до времени говорил:
- Он силен, этот мальчишка, силен и ловок.
Заметив, что тот, наконец, задыхается и еле дышит, Государь поднял его, поцеловал и сказал ему:
- Молодец и богатырь.
Тогда и остальные пожелали сбить Государя с ног; богатырю с казацкой душой дали немного передохнуть, и все они ринулись на своего противника, который скрестил руки на груди; они хватали его за полы мундира, за ноги, стремясь заставить его согнуть колени, но ничего поделать не могли. От времени до времени он говорил им: «Да не кричите так сильно, только запыхаетесь!» Напрасный труд, они были слишком возбуждены. Наконец битва кончилась за неимением бойцов; все попадали в траву, совсем обессилев...»
При всем желании трудно узреть в этом поединке двенадцатилетнего мальчика с императором что-либо тираноборческое. Идиллическое отношение к Николаю I, под оловянным взглядом которого дрожали и даже теряли сознание боевые офицеры, мы оставляем на совести Россет, для нас же важно в этой сцене упорство и бесстрашие маленького Толстого, его любознательность, ранний интерес к поэзии.
Алеша Толстой взрослел на глазах. Он увлекся театром, в письмах к дяде Алексею Перовскому он делится мыслями о достоинствах композиторов, он уже собирает библиотеку...
Вскоре дядя вышел в отставку окончательно. В первых номерах «Литературной газеты» за 1830 год был напечатан отрывок из его романа «Магнетизер», потом начало «Монастырки». В конце XIX века один из историков литературы отметил: «Монастыркою» наши бабушки и матери зачитывались так, как наши жены и дочери - «Анною Карениной».
Алексей Перовский часто видится с Пушкиным и Дельвигом. Дом его издавна уже притягателен для литераторов.
Пушкин читал здесь своего «Бориса Годунова», еще немногим известного. В числе слушателей были И.А. Крылов, П.А. Вяземский и другие знаменитые писатели. Можно представить себе, какое впечатление производили на юного стихотворца подобные встречи. И если чтение «Годунова» ошеломляло даже такого маститого историка, как Погодин, которого бросало то в жар, то в озноб, когда Пушкин доходил до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, если раздавался «взрыв восклицаний» при словах самозванца: «Тень Грозного меня усыновила», если после чтения молодежь обнималась и лила слезы, то как, наверное, был потрясен Алеша Толстой... И не тогда ли еще пробудился в нем острый интерес к эпохе, породившей Смутное время?..
Дети тогда допускались на большие обеды вроде тех, что задавал Алексей Перовский. По дворянскому обычаю, детям гостей и хозяев накрывали у самого входа, и они под надзором гувернеров учились у взрослых манерам, учтивости, умению вести разговор.
Толстой много читает, и постепенно у него складывается свое миропонимание, настолько отличное от взглядов дяди и матери, что он вынужден таиться, чтобы их не огорчить. «Помню, как я скрывал от него (от А. Перовского. - Д. Ж.) чтение некоторых книг, из которых черпал тогда свои пуританские принципы, ибо в том же источнике заключены были и те принципы свободомыслия и протестантского духа, с которыми бы он никогда не примирился иот которых я не хотел и не мог отказаться. От этого происходила постоянная неловкость, несмотря на то огромное доверие, которое у меня было к нему».
Внешне их отношения не изменились. Послушный сын и племянник внимал наставлениям матери и дяди, готовившим его к блестящей служебной и придворной карьере. Досада прорывалась только тогда, когда его упрекали в чрезмерном увлечении стихами. Перовский показывал их Жуковскому и Пушкину, и они одобряли опыты талантливого подростка. Но тем не менее однажды Перовский устроил так, что одно из стихотворений Алеши напечатали в журнале и тут же поместили убийственную рецензию на него. Журнальная взбучка, кажется, нисколько не охладила юного поэта, но надолго отбила охоту печататься.
Однако это случилось уже после его первого путешествия в Италию.
1 Крепкие умы (франц.)
2 Поэма «Полтава» закончена была Пушкиным незадолго до этого.