Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда…
Петербург. 1866
К середине 1860-х годов Тютчев занял очень весомое место во внешнеполитической жизни России; его роль на этой арене трудно переоценить. И дело было, конечно, не в том факте, что 30 августа 1865 года он был произведен в тайные советники, то есть достиг третьей, а фактически даже второй ступени в государственной иерархии (к первому чиновному классу принадлежал — да и то только с 1867 года — всего один человек — канцлер Горчаков); главная деятельность поэта развертывалась, так сказать, на неофициальных путях. Он сумел стать ближайшим и незаменимым личным (а не просто служебным) сподвижником Горчакова.
Еще 29 мая 1861 года дочь поэта Дарья писала Эрнестине Федоровне: «Мы каждый день ждем папу. Все спрашивают у меня, когда он приедет, особенно князь Горчаков, который поручил мне передать ему, чтобы папа к нему зашел тотчас по приезде». Позднейшие взаимоотношения поэта и министра ясно раскрываются в тютчевском письме к Эрнестине Федоровне от 14 июня 1867 года, рассказывающем о торжестве по случаю 50-летней годовщины дипломатической службы Горчакова. На церемонии была прочитана, сообщал поэт, «телеграмма государя, объявляющая юбиляру о даровании ему звания государственного канцлера… Я смотрел на доброе лицо этого бедного милого старика, достигшего вершины почестей и не могущего ожидать ничего более в этом роде, кроме великолепных похорон, подобающих канцлеру. Он с трудом удерживал слезы… Когда я подошел к нему с поздравлением, мы обнялись как два бедняка».
Как уже говорилось, политическая деятельность Горчакова не раз вызывала раздражение и даже возмущение поэта. 29 сентября 1868 года в письме к Ивану Аксакову Тютчев дал поистине замечательную характеристику слабостей Горчакова. Речь шла об отношениях с Римским папством, которое было, по убеждению поэта, непримиримым тысячелетним врагом России1.
Нужно знать, что еще 10 января 1867 года Горчаков опубликовал дипломатический циркуляр, в котором решительно осуждалась антирусская деятельность Рима. Тютчев в тот же день отправил Горчакову письмо, приветствующее появление этого документа. «При чтении его, — писал поэт, — передо мной как бы более ясно предстало все значение вашей действительной исторической миссии. Вы, очевидно, были призваны внести новое начало в дела мира, новую и весьма значительную силу, духовную салу России. Вам будет принадлежать честь ее образования и обращения в политическую силу, а это — огромное событие».
Однако не прошло и двух лет, как Тютчев в разговоре с Горчаковым понял, что в канцлере возникает «поползновение к сближению с Римским двором». Поэт пишет Аксакову 29 сентября 1868 года: «Странно, невероятно, немыслимо, но оно так!» Он ставит следующий вопрос: «Отчего в наших правительственных людях, даже лучших из них, такая шаткость, такая податливость, такая неимоверная, страшная несостоятельность?» И дает предельно четкий ответ, утверждая, что все они «очень плохо учили историю, и потому нет ни одного вопроса, который бы они постигали в его историческом значении, с его исторически-непреложным характером».
Сам Тютчев, о чем уже не раз говорилось, был весь проникнут Историей. Он прекрасно звал, в частности, весь тысячелетний опыт отношений России и Рима, и современные события были для него звеньями десятивековой цепи. Он понимал, что «мир» с папским Римом невозможен.
Поэт нередко приходил в отчаяние от того отсутствия национально-исторического сознания, с которым ему приходилось постоянно сталкиваться в правительственных кругах. Но он непрерывно и неустанно стремился заполнить эту пустоту, внушить Горчакову и другим свое понимание задач и места России в мире. И это ему, как можно судить по результатам, нередко удавалось (в частности, Горчаков прекратил свои попытки вступить в сомнительный союз с папством).
Для осуществления своих целей Тютчев прибегал к самым разнообразным, подчас способным даже удивить путям и средствам. Он стремился использовать все — и деловые совещания, и салонное остроумие, и задушевные беседы. Он писал десятки писем, обращенных и к государственным деятелям, и к влиятельным придворным дамам, и к своим родственникам и друзьям, которые имели возможность воздействовать на печать или непосредственно на власть.
В этих своих усилиях Тютчев поистине ничем не пренебрегал. Выше шла речь об его крайне отрицательном отношении к министру внутренних дел Тимашеву. Рассказывая в письме к дочери Анне (4 сентября 1869 года) о встрече с этим министром, он заметил: «Мы старательно избегали говорить о делах, что является единственным, по-моему, для нас способом ладить друг с другом и т.д., и т.п.». Между тем другая, младшая дочь поэта, Мария, записала в дневнике 22 апреля 1868 года: «Сегодня папа продиктовал мне анонимное письмо Тимашеву, объясняющее, что вопрос свободы совести — один из важнейших вопросов будущего». По-видимому, эта, мягко говоря, необычная акция тайного советника Тютчева была бесполезной, и едва ли он сам не сознавал это. Тем не менее он не мог не совершить этой попытки воздействия на того, кого считал законченным «негодяем».
Мы уже видели, что даже в тяжелейшие месяцы после кончины Елены Денисьевой поэт продолжал свою политическую деятельность. Он не прекратил ее и на самом пороге собственной смерти…
Поскольку почти вся эта деятельность имела «неофициальный» характер, чрезвычайно трудно выявить ее реальные плоды. В работах, касающихся политической деятельности Тютчева, не раз высказывалось мнение, что плоды эти были не очень уж значительными. Однако показателен уже тот факт, что в большинстве новейших советских исследований, посвященных внешнеполитическим проблемам 1850—1870-х годов, так или иначе является имя Тютчева. При этом, правда, не говорится о его руководящей роли. Но, как уже отмечалось, Тютчев и не мог и не хотел хоть как-либо обнаруживать свою роль. Эрнестина Федоровна писала о муже еще в 1850 году (1 января): «…Честолюбие отнюдь ему не свойственно. Можно сказать даже, что он слишком мало присущ ему — этот недостаток, столь распространенный среди людей».
Чтобы раскрыть реальную роль Тютчева, необходимо всесторонне и тщательно изучить едва ли не все внешнеполитические перипетии 50-х — начала 70-х годов, для чего, естественно, понадобилась бы особая очень обширная книга. Здесь нам придется ограничиться лишь отдельными соображениями.
В обобщающей работе, написанной одним из ведущих современных специалистов в этой области — Н.С. Киняпиной, — «Внешняя политика России второй половины XIX века» (М., 1974), — показано, что в результат Крымской войны Россия «утратила руководящую роль в международных делах… «Верховенство в Европе перешло из Петербурга в Париж»2, — писал об этом времени К. Маркс (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. X, с. 599)».
Далее Н.С. Киняпина констатирует, что «основным направлением внешней политики русского правительства во второй половине XIX века оставался восточный вопрос, содержание которого сводилось к борьбе за отмену ограничительных условий Парижского мира 1856 г.» (то есть за ликвидацию тяжких последствий поражения России в Крымской войне). Чтобы достичь этой цели (а она действительно была достигнута в 1870 году), пишет исследовательница, «Горчаков предлагал обратить внимание rm внутренние дела и отказаться от активных действие вовне… Через десять лет после окончания Крымской войны (то есть в 1865 году. — В.К.) в докладе Александру II Горчаков заявил: «При современном положении нашего государства и Европы вообще главное внимание России должно быть упорно направлено на осуществление дела нашего внутреннего развития и вся внешняя политика должна быть подчинена этой основной задаче». Вместе с тем на собственно международной арене, пишет Н.С. Киняпина, «главной задачей внешней политики России 1856–1871 гг. была борьба за отмену ограничительных статей Парижского мира. Россия не могла мириться с положением, при котором ее черноморская граница оставалась незащищенной… Экономические и политические интересы страны… требовали отмены нейтрализации Черного моря… решить эту задачу… следовало не военным, а дипломатическим путем, используя противоречия европейских держав».
Так через столетие историк обрисовывает важнейшие задачи русской внешней политики конца 1850-х — начала 1870-х годов. Но многочисленные документы (часть и цитировалась выше) ясно свидетельствуют, что на протяжении этого времени Тютчев снова и снова настойчиво, подчас даже с крайней заостренностью выдвигает перед Горчаковым и другими именно эти задачи, то есть решение «восточного вопроса», сосредоточение сип на внутреннем развитии страны, использование противоречий европейских держав. Конечно, их достаточно четко формулировал и сам Горчаков. Но в силу присущей ему «шаткости», о которой не раз говорил поэт, министр то и дело сдавал позиции. И Тютчев опять и опять стремится возвратить его на истинный путь, обращаясь при этом нередко не лично к министру (постоянные тютчевские «поучения» могли бы в конце концов вызвать у него нежелательное раздражение), но к самым разным людям, способным так или иначе повлиять на Горчакова, других правительственных деятелей и, наконец, самого царя. Особенно характерно, что Тютчеву приходится вновь и вновь формулировать те же самые основные внешнеполитические принципы.
В письме к жене от 18 августа 1866 года поэт отнес Горчакова к тем людям, которым «не только недостает энергии желать, но они даже не знают, чего они бы должны были желать». И Тютчев постоянно стремится как бы вложить, вдохнуть в Горчакова и других руководителей страны конкретные политические «желания»…
Мы знаем, что с самого момента назначения Горчакова на пост министра иностранных дел — то есть с 15 апреля 1856 года — Тютчев стал его ближайшим сподвижником; уже 18 апреля поэт имел беседу с новым министром. В продолжение последующих семнадцати лет он постоянно, чуть ли не каждую неделю (за исключением времени отпусков), встречается с Горчаковым — и чаще всего в неофициальной обстановке. Само по себе это свидетельствует, что поэт так или иначе участвовал в выработке направления внешней политики. И на многих этапах исторического развития конца 50-х — начала 70-х годов Тютчев с глубоким удовлетворением, подчас даже восхищением оценивал дипломатические акции Горчакова, видя в них осуществление своей собственной политической программы. Об этом ясно говорят, в частности, пять стихотворений поэта, обращенных к Горчакову в 1865–1871 годах.
Но, как уже говорилось, министр нередко сдавал свои позиции, что вызывало в Тютчеве чувство горечи или даже прямого негодования. Так, 8 февраля 1867 года поэт в письме к Анне характеризует «положение бедного князя Горчакова. Вопреки его добрым побуждениям, антирусские силы… постоянно подталкивают его действовать в обратном направлении. А нейтрализуют действие этих сил только я да Катакази» (Речь идет об обрусевшем греке, видном дипломате; этот единомышленник Тютчева в 1869 году стал русским послом в США. — В.К.)
Утверждая, что «только я да Катакази» нейтрализуют действие антирусских сил, Тютчев имел в виду, несомненно, обстановку внутри министерства иностранных дел. Если же говорить о русском общество в целом, поэт сумел так или иначе сплотить вокруг себя немало сподвижников. Одним из наиболее деятельных был Иван Аксаков, издававший газеты «День», «Москва», «Москвич». Тютчев постоянно побуждал его к воздействию на Горчакова.
Так, в письме от 23 сентября 1867 года, сообщая Ивану Аксакову неофициальные сведения о новом дипломатическом шате Горчакова, Тютчев как бы дает прямое «указание»: «Я сообщаю вам эти подробности отнюдь не для того, чтобы они были переданы потомству… Вот что, я думаю, было бы возможно и даже полезно: в исчерпывающей статье о положении данного момента указать на шаг, подобный только что предпринятому, как на desideratum3 подсказываемое достоинством и интересами России, и по этому поводу было бы только справедливо высказать сочувствие обычно национальным побуждениям политики Горчакова, стараясь при этом не слишком выдвигать его вперед в ущерб императору и т.д., и т.д., и т.д.».
Иван Аксаков тут же изложил все это в виде передовой статьи своей газеты «Москва». 2 октября Тютчев писал ему: «Ваша (по основному смыслу тютчевская!4 — В.К.) превосходная передовая статья от 30 сентября № 141 принята была здесь с большим сочувствием и признательностью… Еще раз я имел случай убедиться, какое значение приобрело у нас слово печати…»
Тютчев постоянно дает такого рода «инструкции» Ивану Аксакову, не забывая при этом и о своего рода дипломатии по отношению к нему самому. Дабы Аксаков не мог испытать уколов самолюбия в связи с тем, что он попросту пересказывает в своих внешнеполитических статьях мысли и даже стилистические обороты Тютчева, поэт не раз в письмах супруге Аксакова, то есть своей дочери Анне, как бы обосновывает свое право давать «указания»: «Я нахожусь в центре событий и вижу их с близкого расстояния» (17 марта 1867), или позднее: «Скажи своему мужу, что я прошу его серьезно отнестись к некому соображению, которое я недавно ему сообщил. Он может поверить мне на слово, мне, находящемуся в крепости (имеется в виду министерство иностранных дел. — В.К.), когда я обращаю его внимание на слабое место обороны» (2 февраля 1868 года).
Выше шла речь об основных направлениях русской внешней политики в конце 50-х — начале 70-х годов. Нет сомнения, что Тютчев принял самое весомое участие в разработке этих направлений. Но не менее важны были его непрерывные и упорные усилия, призванные удержать внешнеполитический штурвал на том единственно верном курсе, от которого постоянно стремились отклонить русскую дипломатию враждебные или же неразумные силы.
Так, с конца 50-х годов в русской внешней политике была достаточно четко поставлена задача активно использовать противоречия западных держав (именно на этом пути и были в конце концов ликвидированы тяжкие последствия Крымской катастрофы). Но под давлением различных сил Горчаков подчас сходил с этого пути. И Тютчев стремился выправить положение. Помимо прямого воздействия на Горчакова, поэт обращается и к целому ряду людей, способных лично повлиять на министра, и к тем своим сподвижникам, которые могут выступить в печати или же настроить соответствующим образом общественное мнение.
Сам тот факт, что Горчаков не раз и, как говорится, без особых угрызений совести изменял единственно верной линии, дает все основания видеть в Тютчеве истинного творца главных внешнеполитических принципов, которые он на протяжении полутора десятилетий страстно отстаивает и все более решительно формулирует заново.
Так, 26 июня 1864 года Тютчев пишет: «Единственная естественная политика России по отношению к западным державам — это не союз с той или иной из этих держав, а разъединение, разделение их. Ибо они, только когда разъединены между собой, перестают быть нам враждебными — по бессилию… Эта суровая истина, быть может, покоробит чувствительные души, но в конце концов ведь это закон нашего бытия…».
Горчаков, как это явствует из конечных результатов его политической деятельности, так или иначе был согласен с Тютчевым. Но все же поэту приходилось прибегать к многообразным акциям, чтобы удерживать Горчакова на верном пути или же, точнее, снова и снова возвращать его на этот путь.
В середине 1866 года в придворных сферах возникла идея общеевропейского конгресса, который призван был примирить все державы — и прежде всего Пруссию и Австрию. Тютчев предпринимает напряженнейшие усилия, дабы предотвратить это чрезвычайно опасное в тот момент для России событие. 21 июля он пишет Эрнестине Федоровне: «Я только что провел три дня между Ораниенбаумом и Петергофом5, ведя политические прения со всеми членами августейшей семьи, которые все разделены своими немецкими симпатиями и антипатиями… Единственное, что совершенно отсутствует, — это русская точка зрения на вопрос… Что же касается до моего милейшего приятеля князя, он положительно запутался, — и то же самое можно сказать, увы, о всех этих людях, в которых не находишь ни малейшего понимания… русской действительности, представителями коей они должны бы быть».
28 июля он снова пишет жене о задуманном конгрессе: «Милейший князь, столь кичащийся своей независимостью, не посмел бороться против этой выдумки, которая, в сущности, вызвана только нежной привязанностью к бедным немецким родственникам» (то есть родственникам царской семьи).
Отчаявшись вдохнуть смелость в Горчакова, поэт, нарушая всякую субординацию, пишет самому Александру II: «Воспрепятствуйте конгрессу, умоляю вас, если еще не поздно. Совершенно очевидно, что в настоящих условиях конгресс не может привести к иным результатам, как разве к тому, чтобы превратить Россию в козла отпущения всех европейских осложнений… Такой исход был бы еще большим несчастьем, чем последствия Крымской кампании, так как он привел бы к тому, чтобы увековечить их. Словом, это было бы отречением от всего нашего прошлого, от всего нашего будущего».
Очень трудно или даже невозможно решить, так сказать, с математической точностью вопрос о том, «соль велика была личная заслуга Тютчева в этой ситуации, но так или иначе конгресс не состоялся…
Противодействие Тютчева вредному в тот момент «миротворчеству» выразилось в целом ряде его акций. Так, еще 26 июня 1866 года поэт пишет Георгиевскому, обращаясь, по существу, к Каткову. Говоря о предельной остроте внешнеполитической ситуации, Тютчев истинно дипломатически «льстит» Каткову: «Пора, очень пора великому сыну Пелея6 выйти из своего стана и явиться на стене. Трояне, т.е. события, сильно напирают». Далее поэт пишет о правящих кругах: «Здесь не ищите ни определенного направления, ни руководства. Здесь не имеется ни одной идеи в запасе. Мы здесь до сих пор с какою-то благодушною глупостью все хлопотали и продолжаем хлопотать о мире, но чем для нас будет этот мир, того мы понять не в состоянии… Наполеонова диктатура… необходимо должна разразиться коалицией) против России. Кто этого не понимает, тот уже ничего не понимает… Итак, вместо того, чтобы так глупо напирать на Пруссию, чтобы она пошла на мировую, мы должны от души желать, чтобы у Бисмарка стало довольно духу и решимости не подчиниться Наполеону… Это для нас гораздо менее опасно, чем сделка Бисмарка с Наполеоном, которая непременно обратится против нас…»
И поэт призывает «Московские ведомости» настойчиво выдвигать этот «взгляд», дабы «в настоящую минуту оказать самому правительству огромную услугу. Здесь… все шатко и неопределенно, хотя преобладающее чувство в главном деятеле (то есть Горчакове. — В.К.)… — враждебность к Наполеону, но при всем этом малодушие и неясность соображений. Выше (то есть в царе. — В.К.) гораздо больше решимости, и сюда-то, к этой-то высшей среде, должны быть преимущественно устремлены наши усилия.
Прочтите это письмо Михаилу Никифоровичу (Каткову. — В.К.). Он более, нежели когда-либо, сила, и сила признанная. От него многое зависит».
Усилия Тютчева дали свои плоды. Сообщая 2 июля 1866 года Эрнестине Федоровне о встрече царя с Катковым, он не без удовлетворения замечает: «По поводу Каткова: если ты желаешь знать мои воззрения на то, что теперь происходит, тебе стоит только прочесть в его газете статьи, относящиеся к внешним событиям и внушенные мною » (курсив мой. — В.К.).
Зная предельную личную скромность Тютчева, можно не сомневаться в том, что он нисколько не преувеличивает свою роль.
Однако опасность ложных внешнеполитических шагов не миновала и после статей, «внушенных» Тютчевым. В мае 1867 года Александр II принял приглашение Наполеона III посетить Парижскую всемирную выставку, что могло привести к крайне нежелательным в то время «миротворческим» переговорам.
Сообщая 18 апреля Ивану Аксакову, что «поездка государя в Париж пока дело решенное», Тютчев с гневом писал о «защитниках» этого решения: «Они говорят, что… можно надеяться при данных обстоятельствах настолько ослабить давление в смысле воинственного исхода, чтобы упрочить мир… Все это… есть не что иное, как мудрость юродствующих и прозорливость слепотствующих. Все это сверх того обличает, не говорю — непонимание, а совершенно превратное понимание судеб России и исторических законов ее развития. Грубейшее, например, непонимание этой простой фактической истины — то, что если бы нам и удалось в самом деле умиротворить Запад, то этот умиротворенный Запад, неминуемо и совершенно логично, опрокинется на нас же всем грузом европейской коалиции. Эта-то полнейшая бессознательность своих жизненных условий, это-то совершенное извращение прирожденных инстинктов в нашей правительственной сфере, вот в чем если не гибель наша, то наш страшный камень преткновения.
Но история все-таки возьмет свое, — заключает поэт, — устранит и этот камень. Война состоится, она неизбежна, она вызывается всею предыдущей историею западного развития. Франция не уступит без бою своего политического преобладания на Западе, а признание ею объединенной Германии законно и невозвратно совершившимся фактом было бы с ее стороны равносильно отречению ее от всего своего европейского положения. Борьба следственно неизбежна».
Нельзя не обратить восхищенного внимания на то, что Тютчев за три с лишним года до начала жестокой франко-прусской войны предсказывает ее с глубочайшей убежденностью. Один из биографов Горчакова писал: «Когда летом 1870 г. разыгралась прелюдия к кровавой борьбе, князь Горчаков… был не менее других поражен неожиданностью разрыва между Францией и Пруссией». Для Тютчева же здесь не было никакой неожиданности. Он умел, по его собственному приведенному выше точному определению, постигнуть каждый политический вопрос «в его историческом значении, с его исторически-непреложным характером».
Еще в 1855 году поэт сказал в письме к Эрнестине Федоровне (от 21 мая) о правителях России: «Если бы я мог одолжить им немного ума…». Как явствует из множества фактов, Тютчев действовал в соответствии с латинским выражением, восходящим к Овидию; капля камень точит — вот «страшный камень преткновения», о котором он говорит в только что цитированном письме к Аксакову. В 1867 году, когда Александр II все же отправляется в Париж, поэт так или иначе сумел внушить Горчакову верное понимание ситуации. Министр сопровождал царя в Париж, чтобы не допустить опасных переговоров с Наполеоном III.
21 апреля Тютчев писал Горчакову: «С величайшим удовольствием, князь, узнал я вчера, что мы счастливо избегли одного из исходов дилеммы, которую я выдвигал намедни, и что поездка в Париж может быть отнесена к разряду случайностей. Теперь есть даже основания рассчитывать на то, что благодаря вашему присутствию это сможет превратиться в счастливую случайность». И добавлял, раскрывая свое личное переживание ситуации: «Не могу выразить вам, князь, как болезненно занимала меня эта неизвестность при плачевном состоянии моих нервов…»
Замечательно, что уже и после того, как Горчаков занял верную позицию, поэт продолжает «точить камень». Через две недели после цитированного письма, 3 мая, он обращается к очень влиятельной при дворе княгине Трубецкой (в частности, близкой Горчакову), внушая ей представление о тщетности и вредности современного «миротворчества», к которому так склонны царь и его приближенные. «Наша мирная агитация, — пишет поэт, — заслужит нам в конце концов только свистки и шиканье. Высмеют — и вполне справедливо — труд, который мы на себя берем, отправляясь водворять согласие в державах, слишком естественно расположенных быть в согласии каждый раз, когда дело идет об опротестовании и отвоевании у России ее исторического права… Вот заслуженное проклятие, тяготеющее над страной, де высшие классы, та среда, в которой живет и питается правительство, давно уже перестали принадлежать ей…»
Вскоре, 15 мая, поэт пишет Юрию Самарину, призывая обратить проповедь «к тем, кто нами правят и являются официальными представителями России. Это их бы надо… научить, каковы истинные их отношения к ней, — смотрите, мол, что происходит. Смотрите, с какой безрассудной поспешностью мы хлопочем о примирении держав, которые могут прийти к соглашению лишь для того, чтобы обратиться против нас… Как же называют человека, который потерял сознание своей личности? Его называют кретином. Так вот сей кретин — это наша политика».
К глубокой радости Тютчева, Горчаков в Париже удержал царя от неверных шагов. После разговоров с вернувшимся в Петербург министром поэт удовлетворенно сообщал Анне 21 июня 1867 года: «Парижский визит, со всеми сопровождавшими его празднествами и происшествиями, остался, в конце концов, лишь исторической фантасмагорией, не имевшей решительно никакого влияния на современные события…»
А еще через несколько месяцев, 2 октября, Тютчев в письме к Ивану Аксакову дает четкую формулу: «Усобица на Западе — вот наш лучший политический союз». Тютчев оказался глубоко прав. Именно тогда, когда разразилась война между Францией и Германией, Россия смогла сбросить с себя вредоносные и унизительные путы, навязанные ей после поражения в Крымской войне. В марте 1871 года поэт, так естественно поминая Пушкина, писал в своем «политическом» стихотворении «Черное море»:
…И вот: свободная стихия, —
Сказал бы наш поэт родной, —
Шумишь ты, как во дни былые,
И катишь волны голубые,
И блещешь гордою красой!..
Пятнадцать лет тебя держало
Насилье в западном плену;
Ты не сдавалась и роптала,
Но час пробил — насилье пало:
Оно пошло как ключ ко дну…
Тютчев поздравлял и чествовал по случаю этой дипломатической победы князя Горчакова; но едва ли будет ошибкой сказать, что роль самого поэта была в этом смысле не менее, а, возможно, и более значительной, чем роль министра…
Во всяком случае, не подлежит никакому сомнению, что наиболее верные и четкие внешнеполитические решения, обеспечившие эту победу, принадлежали именно Тютчеву. Когда в конце 1866 года министр иностранных дел Австрии Бейст внес предложение о пересмотре Парижского трактата (то есть результатов Крымской войны), Тютчев решительно говорил в письме Ивану Аксакову от 5 января 1867 года об этой, по его слову, «выходке»: «Желательно очень, чтобы нашего достоинства ради, мы не придавали ей особенного значения. Мы не можем и не должны признавать за Европою права определять для России, какое место ей принадлежит на Востоке. По несчастию мы этого сами, в собственном нашем сознании, определить не умеем не только в правительственной среде, но даже и в печати».
Совершенно ясно, что поэт не раз внушал эту позицию Горчакову и что именно она явилась залогом той выдающейся дипломатической победы, которая была одержана в 1870–1871 годах.
Кстати сказать, Тютчев считал ошибочными даже те неопределенные и не имевшие серьезных последствий «миротворческие» жесты, которые царь допустил во время своей поездки в Париж в мае 1867 года. Так, он писал Аксакову 4 января следующего года: «Нам предстоят большие тревоги и опасности по Восточному вопросу. Мы навязали их себе нашим глупейшим бестолковым миротворничаньем прошлою весною, как я тогда еще предсказывал князю Горчакову. Слишком, слишком поздно начинает приходить к самосознательности наша политика…»
Тютчевское воздействие на внешнюю политику России почти не находило, как уже говорилось, «официального» выражения. Тем более примечательно, что весомая политическая роль Тютчева не смогла остаться тайной для западноевропейской печати и самих правительств. Так, 31 августа 1867 года поэт сообщал Эрнестине Федоровне, что во французском политическом журнале «Ревю де Дё Монд» появилась статья, в которой «часто упоминается обо мне… В ней говорится о моих отношениях к князю Горчакову».
Позднее, летом 1870 года, поэт после долгого перерыва выехал за границу, в Австрию, — собственно, только по требованию врачей, прописавших ему карлсбадские карловарские) лечебные ванны. Тем не менее австрийские полицейские власти тут же завели «дело», сохранившееся до наших дней. Директор полиции в Праге доносил министру внутренних дел Австрии о прибытии Тютчева. В «деле» отражены все встречи поэта и даже посещения театра, общественных учреждений и т.п.
Но еще более примечательно то обстоятельство, что тайный советник Тютчев состоял под определенным «надзором» в самой России. Как хорошо известно, Тютчев стремился отправлять свои письма политического характера (например, к Ивану Аксакову и даже его жене — то есть своей дочери) с оказией, поскольку знал об их полицейской перлюстрации. Если же письма шли по почте, Тютчев в тех или иных случаях прибегал к разного рода намекам. Так, 2 февраля 1868 года он пишет Анне: «Скажи своему мужу, что я прошу его серьезно отнестись к некоему соображению, которое я недавно ему сообщил». Говоря о враждебных ему силах в правительстве, поэт часто не дает сколько-нибудь точных адресов, а пользуется выражениями «известная среда», «известные круги» — выражениями, которые были заранее выяснены в личных беседах с Аксаковым и другими сподвижниками.
Итак, в последние годы жизни Тютчев отдавал все свои силы многообразной деятельности, преследующей цель утвердить верное направление внешней политики России. Вполне понятно, что единственным возможным способом осуществления этой задачи было воздействие на правительство и в конечном счете на самого царя.
Да, необходимо ясно представить себе, что в отличие от тех или иных акций в сфере внутренней политики, которые возможно осуществить помимо правительства и подчас даже вопреки ему (так и поступали, скажем, многие общественные деятели в период реформ 60-х годов), — в области внешней политики, на международной, всемирной арене нельзя действовать иначе, чем «от имени» правительства страны. И у Тютчева не было иного пути, кроме «давления» на правительство.
Потому совершенно бессмысленно было бы «упрекать» поэта за то, что он стремился поддерживать «добрые» отношения со способными прислушиваться к его рекомендациям правительственными деятелями и с самим царем. Тютчев сумел обрести такие отношения. В письме к Эрнестине Федоровне от 29 июня 1867 года он рассказывает об одной из встреч с Александром II: «Я провел два дня в Царском… Я там встретил множество народа, но вот какой у меня был случай с государем. Я встретил его между 8 и 9 часами утра в парке, совершающего свою обычную прогулку вокруг озера. По мере того, как он приближался, меня охватывало волнение, и когда он остановился и заговорил со мной, то волнение передалось и ему также, и мы расцеловались».
Тютчев, без сомнения, дорожил столь близкими отношениями с царем, которые открывали перед ним определенные политические возможности. Но в то же время было бы совершенно ошибочным полагать, что он идеализировал Александра II (о крайне резкой тютчевской оценке Николая I уже говорилось подробно выше) и возлагал на него серьезные надежды. Другое дело, что поэт стремился всеми доступными ему способами побудить Александра II следовать истинному внешнеполитическому курсу. При этом он прекрасно сознавал, насколько трудной, а подчас и безнадежной была эта задача.
В том самом письме, где рассказано о столь «задушевной» встрече с царем, поэт с глубокой горечью говорит: «…Трагична участь бедных кандиотов, которые будут раздавлены. Наше поведение (то есть в конечном счете внешнеполитическое поведение самого царя. — В.К.) в этом деле самое жалкое. Иногда преступно и всегда бесчестно быть настолько ниже своей задачи».
Речь шла о начавшемся еще весной 1866 года восстании греческого населения острова Крит (по-гречески — кандиотов) против турецкого владычества; Тютчев, кстати сказать, предрекает неизбежное подавление восстания почти за два года до того, как это действительно произошло. Победа этого восстания имела бы громадное значение не только для греков, но а для положения России на Востоке.
Западные державы всячески поддерживали Турцию, и русское правительство проявило, пользуясь тютчевскими определениями, бесчестную и даже преступную нерешительность и трусость. Тютчев еще в декабре 1866 года посвятил критскому восстанию одно из сильнейших своих политических стихотворений, опубликованное в 1868 году:
Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишься навсегда?
Ужель навстречу жадным взорам,
К тебе стремящимся в ночи,
Пустым и ложным метеором
Твои рассыплются лучи?
Все гуще мрак, все пуще горе,
Все неминуемей беда —
Взгляни, чей флаг там гибнет в море,
Проснись — теперь иль никогда…
Важно обратить внимание на то, что поэт со столь родственным чувством и столь трагически говорит о судьбе не славян, а греков; это лишнее свидетельство его непричастности к племенному, «панславистскому» мировоззрению. По-видимому, тогда же Тютчев пишет резкие стихи, обличающие политику западных держав, которые «щитом своим прикрывают» Турцию, отдавая на заклание греков:
Несется клич: «Распни, распни его!
Предай опять на рабство и на муки!»
О Русь, ужель не слышишь эти звуки
И, как Пилат, свои умоешь руки?
Ведь это кровь из сердца твоего!
Позднее, в 1897 году, стихи эти были включены в изданный в Москве сборник «Братская помощь пострадавшим в Турции армянам», составленный выдающимся армянским и одновременно русским общественным деятелем и историком Григорием Аветовичем Джаншиевым (1851–1900).
Тот факт, что тютчевские стихи, посвященные грекам, были как бы переадресованы армянам, вполне естествен. Как уже не раз говорилось выше, поэт с юных лет был тесно связан с целым рядом представителей армянской общественности и культуры в Москве и Петербурге. И именно в 1867 году, во время восстания на Крите, Тютчев сообщал жене (8 октября): «Вчера я навестил армянского патриарха-католикоса, который… выразил желание со мной познакомиться… Патриарх занимает квартиру Лазаревых» (близких друзей Тютчева). По-видимому, тогда же поэт передал кому-либо из армянских деятелей процитированные стихи, как бы подтверждая, что, создавая их, он думал о судьбе не только греков, но и армян. В пользу этого предположения говорит и тот факт, что текст стихов дошел до нас лишь в публикации Г.А. Джаншиева в упомянутом сборнике «Братская помощь пострадавшим в Турции армянам» (то есть стихи сохранились только лишь в армянских кругах).
Но вернемся к вопросу об отношениях Тютчева с властью. 21 мая 1855 года, через три с лишним месяца после вступления Александра II на престол, поэт писал Эрнестине Федоровне: «Меня потребовали завтра в час дня для принесения пресловутой присяги, которую я все откладывал до сих пор под разными предлогами. Ах, я готов приносить им всевозможные присяги, но если бы я мог одолжить им немного ума, это было бы гораздо для них полезнее…» В сентябре того же года поэт сказал в письме к Погодину, что «правительственная Россия» — «уже не орган, а просто нарост…».
Поэт, конечно, не мог не одобрять осуществленную при Александре II отмену крепостного права, но он ни в коей мере не идеализировал новое положение вещей. 28 сентября 1857 года, сразу же после принятия решения о предстоящей реформе, он писал о русском самодержавии, что «эта власть не признает и не допускает иного права, кроме своего, что это право… исходит… от материальной силы самой власти и что эта сила узаконена в ее глазах уверенностью в превосходстве своей весьма спорной просвещенности».
Власть, продолжал Тютчев, действует на основе «мнимого права, которое по большей части есть не что иное, как скрытый произвол». Поэтому, заключал поэт, «истинное значение задуманной реформы сведется к тому, что произвол, в действительности более деспотический, ибо он будет облечен во внешние формы законности, заменит собою произвол отвратительный, конечно, но гораздо более простодушный и, в конце концов, быть может, менее растлевающий…»
Убеждение, что русское самодержавие исходит из одной голой «материальной силы», Тютчев сохранит до конца жизни. 20 октября 1871 года он писал Ивану Аксакову: «Поверьте мне, самое даже благоприятное движение… в пользу России, но вытекающее из духовных начал, им крайне ненавистно. Дух какой бы то ни было, злой или добрый, но дух, вот их действительный противник». В том же письме он говорит о «политическом, народном, общечеловеческом» абсурде «этой полнейшей, глупейшей бессознательности, этого совершенного непонимания собственного, да и всякого принципа».
Тютчева достаточно часто относят к монархистам, к сторонникам самодержавной власти. В связи с этим следует повторить то, о чем уже говорилось. Будучи весь захвачен внешнеполитическими проблемами, поэт не мог не основываться на наличной форме власти, на том, что есть в данный момент в России, ибо внешняя политика немыслима вне официального бытия государства. В его время эта власть держалась достаточно прочно. Однако еще в 1858 году, вскоре после того, как Некрасов опубликовал свою известную поэму «Тишина», Тютчев писал Эрнестине Федоровне (5 июня): «Тишина, господствующая в стране, ничуть меня не успокаивает… она основана на очевидном недоразумении, на безграничном доверии народа к власти, на его вере в ее к нему доброжелательность и благонамеренность. Когда же приходится видеть то, что делается, или, вернее, не делается здесь, — всю эту слабость и непоследовательность, эту вопиющую недостаточность мер ввиду абсолютно реальных затруднений, — невозможно… не поддаться самым серьезным опасениям».
Тем более сильно и остро тревожила Тютчева несостоятельность власти в сфере внешней политики. Еще 21 апреля 1859 года он писал Горчакову, — писал, по сути дела, с неслыханной дерзостью: «Сам государь по вопросам политики не менее вас нуждается в более твердой точке опоры, в национальном сознании, в достаточно просвещенном национальном мнении…»
В то же время Тютчев ясно понимал — соответствующие его слова приводились, — что всякое подлинно духовное движение «крайне ненавистно» власти, ибо сама она лишена собственно духовного содержания, опирается на одну «материальную» силу.
Поэт совершенно недвусмысленно сказал (в письме к Аксакову от 15 июля 1872 года), что существующая в России власть может удержаться лишь при условии, если она «все более и более проникнется национальным духом», а «вне энергического и сознательного национального духа русское самодержавие — бессмыслица».
Он, в частности, был вполне убежден, что эта «бездуховная» власть беспомощна в борьбе против революционного духа. В 1871 году Тютчев, всегда стремившийся понять любое значительное явление политической жизни родины, присутствовал на всех заседаниях суда над группой заговорщика Нечаева. 17 июля он писал Анне: «Что может противопоставить этим заблуждающимся, но пылким убеждениям власть, лишенная всякого убеждения?», и вспоминал в этой связи гамлетовское: «Вот в чем вопрос…»
Поэт — этого нельзя отрицать — подчас отдавался иллюзорной надежде, полагая, что в самодержавную власть в самом деле можно вдохнуть подлинный народно-национальный дух. Он стремился отыскать в русской истории те черты и явления, которые подтверждали бы его чаяния.
Очень характерно в этом смысле его рассуждение в письме к Анне от 2 сентября 1871 года о непомерно высоких петербургских ценах на дрова: «…Для многих это стало жизненно-важным вопросом. В особенности для бедного люда, который будет очень страдать зимой, особенно, если она будет суровой… Продажа дров здесь стала настоящей монополией трех-четырех богатых купцов, они известны поименно; по заслуживающим доверие подсчетам они получают прибыль 2? рубля за сажень.
Вот уж когда властям надо бы принять меры и вспомнить о традициях правительственного социализма, составляющих великую славу и основную силу власти в России. Я полагаю, до власти дойдет, в конце концов, эта историческая истина».
Конечно, можно оспаривать тютчевское понимание «великой славы и основной силы власти в России», — не говоря уже о его предположении, что эта «истина» дойдет в конце концов до властителей. Но нельзя не задуматься над вопросом, какой именно «дух» хотел бы вдохнуть поэт в государственную власть… При этом необходимо видеть и то, что Тютчев не раз выражал убеждение в полной тщетности своих надежд на это внутреннее преобразование власти.
Еще во время Крымской войны он писал Эрнестине Федоровне о людях, которые «управляют судьбами России» (письмо от 20 июня 1855 года): «…Нельзя не предощутить близкого и неминуемого конца этой ужасной бессмыслицы… невозможно не предощутить переворота, который, как метлой, сметет всю эту ветошь и все это бесчестие… Конечно, для этого потребуется не менее чем дыхание Бога, — дыхание бури».
Прошло двенадцать лет, и поэт пишет дочери Марии (в августе 1867 года — то есть за полвека до победы революции): «Разложение повсюду. Мы двигаемся к пропасти… В правительственных сферах бессознательность и отсутствие совести достигли таких размеров, что этого нельзя постичь, не убедившись воочию… Вчера я узнал… подробность поистине ошеломляющую. Во время последнего путешествия императрицы ей предстояло проехать на лошадях триста пятьдесят верст… Ну так вот, знаешь ли, во что обошлось государству это расстояние?.. В сущую безделицу, полмиллиона рублей!..
Вот когда можно сказать вместе с Гамлетом: что-то прогнило в королевстве датском».
Наконец, еще через три года поэт пишет чрезвычайно резкое по смыслу послание Анне Аксаковой, которое между прочим начинается следующим разъяснением: «Я до сих пор откладывал ответ на твое письмо… за отсутствием оказии. По отношению к переписке мы находимся в положении, подобном положению парижан: добрый Батюшков, вот мой аэростат». Дело в том, что Париж был тогда блокирован прусской армией, и почта могла доставляться только аэростатами. Помпей Николаевич Батюшков — это приятель Тютчева, видный археолог и этнограф, младший брат поэта Константина Батюшкова; он не раз доставляет в Москву содержащие острые политические суждения тютчевские письма.
В этом, так сказать, нелегальном письме (от 1 декабря 1870 года) поэт говорит, что в России господствует «абсолютизм», который включает в себя «черту, самую отличительную из всех — презрительную и тупую ненависть ко всему русскому, инстинктивное, так сказать, непонимание всего национального».
Тютчев открыто говорит дочери, что он и его единомышленники находятся «в непримиримом антагонизме… в непрестанной борьбе» с этим абсолютизмом и что «борьба, о которой идет речь, могла бы прекратиться лишь в результате чуда, то есть нравственного переворота в сознании членов самой династии. Возможно ли такое чудо, есть ли на него надежда? Существуют ли в истории примеры того, чтобы власть, утратившая сама всякую веру в правоту своей цели, когда-либо сумела вновь обрести это сознание? А без этой веры как будут они существовать?..» Далее поэт дает заведомо пессимистический прогноз. Он утверждает, что большинство людей, причастных к власти, никогда не допустит такого «чуда».
Важно иметь в виду, что письмо это написано вскоре после того, как был опубликован — 19 октября 1870 года — циркуляр о расторжении Парижского трактата, устранявший последствия Крымской войны. Поэта прямо- таки поразила реакция петербургской знати на это событие. 22 ноября он сообщал той же Анне, как возмутило его «жалкое и даже омерзительное поведение петербургских салонов. Они превзошли мои ожидания, а это много значит… Я встречал бывших министров и теперешних государственных деятелей, которые на основании разглагольствований иностранной прессы краснели самым искренним образом за ужасный скандал, в коем мы провинились, одной своей собственной волей отбросив статью трактата, и они же заявляли, что впредь не решатся смотреть иностранцам в лицо… Буквально так…»
Тютчев находил у монарха именно и только «проблески». И он все более прочно убеждался в том, что существующая государственность неотвратимо идет к гибели, что «дух», который давал ей жизнь, скажем, во времена Петра Великого, бесповоротно отлетел от нее. 27 марта 1871 года поэт написал дочери Екатерине о своем восприятии церемоний в Зимнем дворце:
«Человек, старея, делается своей собственной карикатурой. То же происходит и с вещами самыми священными, с верованиями самыми светлыми: когда дух, животворящий их, отлетел, они становятся пародией на самих себя. Но, — заключал Тютчев, — современный мир вступил в такую фазу своего существования, когда живая жизнь в конце концов восторжествует над омертвевшими формами».
В целом ряде поздних высказываний поэт недвусмысленно предрекал победу революции в России. Так, в том же 1871 году (письмо Ивану Аксакову от 7 мая) он говорит, прибегая к привычной тогда фразеологии: «Блаженни нигилисты, тии бо наследят землю до поры, до времени».
В революции поэт видит своего рода высший суд над всем тем, что совершается в его время. «Любопытно было бы посмотреть, — пишет он дочери Екатерине 7 сентября 1871 года, — в каком мы окажемся положении, когда от нас в будущем, быть может, не таком уж далеком, потребуют отчет за все срывы и неудачи, в которых мы повинны».
Не занимая сколько-нибудь ответственных политических должностей, Тютчев все же никак не снимал с себя полноты ответственности за судьбу России. В 1867 году он писал, что «в наше время главная ответственность лежит на обществе, а не на правительстве». Поэт отнюдь не склонен был преувеличивать значение и роль своей политической деятельности. Он сказал (в письме к Анне от 3 апреля 1870 года): «Если то, что мы делаем, ненароком окажется историей, то уж, конечно, помимо нашей воли». Впрочем, он тут же глубоко осмыслил историческое творчество личности: «И, однако, это — история, только делается она тем же способом, каким на фабрике ткутся гобелены, и рабочий видит лишь изнанку ткани, над которой он трудится».
Нет сомнения, что Тютчев обладал способностью видеть подчас не только «изнанку», но и подлинные черты сегодняшнего исторического движения, хотя сам он заметил в том же письме, что иногда «это движение ощутимо не более, чем движение Земли».
Может показаться неожиданным, даже в каком-то смысле противоестественным, что гениальный поэт чуть ли не целиком отдает свои последние годы политической деятельности. Но дело все-таки обстояло именно так. Обретя к середине 60-х годов немалые возможности для действия на этом поприще, Тютчев все глубже и полнее уходит в политику. Еще в 1862 году (15 ноября) его дочь Мария писала: «Мы бываем перенасыщены политическими новостями за те часы, что папа проводит дома». Правда, через месяц, 15 декабря, Мария запишет: «Папа вернулся домой рано, и остальная часть вечера до часу пополуночи прошла в чтении стихов». Таким образом, Тютчев тогда еще делил себя между политикой и поэзией. Но позднее поэзия явно отходит на второй план.
Конечно, и в последние годы Тютчев создал десяток Q лишним стихотворений, принадлежащих к вершинам его лирики, но характерно уже то, что все они, кроме двух («Умом Россию не понять…» и «Я встретил вас — и все былое…»), были опубликованы лишь после его кончины. Не менее характерно, что Тютчев в эти годы постоянно писал и тут же публиковал чисто «политические» стихи: в 1865–1873 годах появилось — главным образом, в газетах — около сорока таких стихотворений.
Нельзя не сказать в связи с этим, что В последние годы жизни Тютчева поэзия, вызывавшая достаточно широкое внимание в конце 50-х — начале 60-х годов (когда русская литература переживала своего рода поэтическую эпоху), была оттеснена с литературной авансцены. Начинается долгое полное господство прозы и публицистики. Тютчев это видел со всей ясностью. Он писал в 1868 году:
В наш век стихи живут два-три мгновенья,
Родились утром, к вечеру умрут…
В этом самом году Иван Аксаков предпринял новое издание книги стихотворений Тютчева (всего лишь второй при его жизни!). Поэт, как он сам признал, «дал свое согласие из чувство лени и безразличия». Но он целиком и полностью устранился от подготовки издания. Иван Аксаков сетовал впоследствии: «Не было никакой возможности достать подлинников руки поэта для стихотворений еще не напечатанных, ни убедить его просмотреть эти пьесы в тех копиях, которые удалось добыть частью от разных членов его семейства, частью от посторонних».
После выхода книги в свет Тютчев отозвался о ней как о «весьма ненужном и весьма бесполезном издании». И в определенном смысле он был прав. Если первая книга поэта вызвала, как мы знаем, более двадцати печатных откликов (в том числе пространные статьи) и весьма широкий читательский резонанс, вторая удостоилась всего двух кратких рецензий и много лет оставалась нераспроданной.
Но Тютчева это нисколько не волновало. После выхода книги он так характеризовал заботы Аксакова об ее издании: «Столько возни по поводу такого совершенно ненужного пустяка, от которого так легко было воздержаться! Бедный, милый Аксаков! Вот вся благодарность, которую он получит от меня за все свои старания…»
Но в то же самое время Тютчев с небывалой интенсивностью пишет и тут же печатает стихи чисто политического характера, прямо и непосредственно сливающиеся с его тогдашней деятельностью. Эта «измена» поэзии ради политики может предстать в глазах многих как странное и даже негативное явление. Но не следует забывать о том, что и другие величайшие русские художники слова — Гоголь, Достоевский, Толстой — также не смогли удержать свою человеческую и творческую энергию в границах искусства. Даже и сам Пушкин в последние годы жизни, если и создает собственно поэтические творения, то скорее для самого себя (ибо почти не публикует их), а основные свои силы отдает публицистике, о чем подробно говорилось выше.
Вполне допустимо спорить о правоте или неправоте этого переступания грани искусства, но при всем том перед нами неопровержимая реальность исторических и биографических фактов, свидетельствующая, что Тютчев на своем пути служения России так или иначе шел в ногу с другими гениальными творцами отечественной литературы.
Поглощенность внешнеполитической деятельностью в 1865–1873 годах наглядно запечатлелась в тогдашнем стихотворчестве Тютчева. Большинство его стихотворений этих лет имеет, в сущности, «прикладной» характер. Он сам сказал об этом в письме к дочери Анне от 6 октября 1871 года. В современной идейно-политической ситуации, писал Тютчев, «лучше всего было бы пустить но рукам нечто вроде лозунга, и для этого очень может пригодиться рифма… Есть еще много простодушных людей, которые суеверно относятся к рифме, для кого рифма звучит особенно поучительно и убедительно. Вот почему было бы уместно опубликовать в какой-нибудь газете, например, в «Беседе», стихи, которые я вам недавно послал. Есть ли у тебя связи с «Беседой»?» (Речь шла о стихах «Ватиканская годовщина».)
Такие стихи «вроде лозунгов» Тютчев сочинял иногда и ранее, но в 20-х — первой половине 60-х годов (то есть за сорок пять лет) их было написано полтора десятка, к тому же они, за двумя-тремя исключениями, не доходили до печати. Между тем в 1865–1873 годах, то есть всего за восемь с лишним лет, поэт написал около пяти десятков таких стихов, и — что не менее важно — большинство из них тут же было обнародовано в газетах либо журналах. Среди этих стихотворений — «Хотя б она сошла с лица земного…», «Славянам» (два стихотворения с одинаковым заглавием), «Свершается заслуженная кара…», «Великий день Кирилловой кончины…», «Чехам от московских славян…», «Современное», «А.Ф. Гильфердингу», «Гус на костре», «Да, вы сдержали ваше слово…», «Ватиканская годовщина», «Наполеон III» и т.д.
Все это именно зарифмованные «лозунги» или краткие публицистические, статьи в стихах, и их собственно художественная ценность в сравнении с основными творениями поэта, прямо скажем, весьма невелика. Вместе с тем в отдельных стихах этого типа Тютчев — быть может, даже невольно — поднимался над «прикладной» целью и создавал по-своему очень сильные стихотворения; «Ты долго ль будешь за туманом…» (1866), «Напрасный труд — нет, их не вразумишь…» (1867), «Два единства» (1870) и др.
В большинстве же своем политические стихи Тютчева, по сути дела, и не претендовали на «художественность». Посылая одно из них Горчакову, поэт недвусмысленно писал: «Это приблизительно рифмованная аналогия большой намеднишней статьи в «Журналь де Петербург».
К.В. Пигарев, цитируя тютчевские стихи «Когда свершится искупленье…» (написаны 5 декабря 1867 года), сделал весьма существенное дополнение к данному признанию поэта: «Бывало и обратное — и передовую статью… той же газеты от 15 декабря 1867 г. можно было бы назвать «прозаической аналогией» только что приведенного стихотворения». То есть политические стихи Тютчева могли быть и пересказом важной газетной публикации, и, напротив, первоисточником чьей-либо будущей статьи.
Уже сами по себе стихи, о которых идет речь, ясно свидетельствуют о постоянном и активном участии Тютчева в политической жизни второй половины 60-х — начала 70-х годов. В частности, поэт был тесно связан с деятельностью так называемых Славянских комитетов, особенно широко развернувшейся именно во второй половине 60-х годов (эта связь, между прочим, очевидна уже из заглавий многих политических стихотворений поэта). Выше не раз говорилось, что Тютчев не был славянофилом в прямом, конкретном значении этого термина, чему вовсе не противоречит и факт его участия в деятельности Славянских комитетов. Дело в том, что эти комитеты, основанные славянофилами в конце 50-х годов, позднее, в особенности с 1867 года, когда в России состоялся Славянский съезд, приобрели гораздо более широкий и многосторонний характер7.
Со второй половины 60-х годов, когда борьба славянских народов за освобождение от турецкого и германского господства стала интенсивно нарастать, вопрос о славянах глубоко затронул самые разные круги русского общества. Непосредственное участие в деятельности Славянских комитетов принимают теперь многие выдающиеся люди, подчас очень далекие от славянофилов, — такие, как мыслитель и писатель В.Ф. Одоевский, историк С.М. Соловьев, филолог Ф.И. Буслаев, востоковед В.В. Григорьев, византолог Ф.И. Успенский, музыкант Н.Г. Рубинштейн, адвокат Ф.Н. Плевако, математик Н.Б. Бугаев (отец поэта Андрея Белого) и другие.
Вместе с тем большую роль в этой деятельности (в частности, и в смысле ее финансирования) играют просвещенные промышленники и купцы — знаменитые братья Третьяковы и Морозовы, Кокорев, Вишняков, Солдатенков, Найденов и др.
Тютчев, как и многие другие, вошел в круг деятельности Славянских комитетов именно тогда, когда они превратились в широкое общественное движение. Многие его высказывания свидетельствуют, что в этом движении его увлекали не собственно славянофильские идеалы и интересы, но гораздо более масштабные цели. Он полагал, что «славянский вопрос» может послужить своего рода исходным пунктом для истинного решения важнейших проблем русской и мировой политики.
Так, в письме к дочери Анне от 21 июня 1867 года, вскоре после первого Славянского съезда в Москве, Тютчев, отмечая, что «более, чем когда-либо, злобой дня является славянский вопрос», утверждал: «Он, в своем бесконечном развитии, охватывает все другие, и на этой почве можно, не опасаясь наказания8, свободно развернуться… Присутствие среди нас славян выявило многое».
Это откровенное заявление о вспомогательной, стимулирующей роли «славянского вопроса» особенно выразительно потому, что поэт обращает его к Анне, которая в то время уже была супругой тогдашнего вождя славянофилов Ивана Аксакова, склонного видеть в решении этого вопроса едва ли не конечную, высшую цель своей деятельности.
Разумеется, Тютчев, усматривая в славянском вопросе главным образом удобную «почву» для развертывания «всех других» вопросов, не мог не принимать активного участия и в, так сказать, чисто славянских делах, о чем свидетельствуют уже хотя бы многие его политические стихи. Он сумел вовлечь в эти дела Горчакова и ряд других влиятельнейших государственных и общественных деятелей России. Так, когда в 1868 году близ Белграда сторонниками Турции и Австрии был убит дружественный России князь Сербии Михаил, Тютчев сообщал жене (письмо от 5 июня 1868 г.) о панихиде по убитому: «Я приложил много стараний, чтобы убедить князя Горчакова также на ней присутствовать и даже прибег к посредничеству госпожи Акинфиевой» (речь идет о молодой красавице, в которую был влюблен семидесятилетний министр).
Это, конечно, всего лишь один мелкий эпизод из истории долгих и многообразных усилий поэта, преследовавших цель изменить, преобразовать само направление внешней политики России. Славянский вопрос был в его глазах своего рода рычагом, взявшись за который можно было решительно повернуть внешнеполитический руль.
Но, отдавая немало сил славянским делам, Тютчев оценивал их значение вполне трезво. Очень характерно в этом отношении письмо к Эрнестине Федоровне от 9 октября 1870 года, где Тютчев опровергает газетное сообщение, согласно которому он будто бы не присутствовал на славянском обеде из-за болезни: «Это было просто потому, что я в этот день обедал у знакомых, чтобы не подвергаться скуке слышать бесполезное и смешное пережевывание тех общих мест, которые тем более мне опротивели, что я сам этому содействовал».
Как ни жестока эта характеристика славянофильских речей, она выражает истинную позицию Тютчева. И вполне понятно, что настоящий славянофил никак не мог бы говорить и поступать подобным образом.
Как уже не раз отмечалось, Тютчев видел в славянах естественных союзников России в ее противостоянии враждебным ей силам на Западе. Но он отнюдь не считал, что Россия должна, так сказать, замкнуться в славянском мире. Те или иные тютчевские высказывания, могущие быть истолкованными в каноническом славянофильском духе, не выражают его подлинных убеждений. Они, эти высказывания, были порождены участием поэта в деятельности славянских комитетов.
Чтобы со всей ясностью показать это, достаточно обратиться к одному эпизоду политических усилий Тютчева — его отношениям с так называемым старокатолицизмом, возникшим в Германии в 1871 году, а затем распространившимся по всей Западной Европе. Это течение выступило против римского папства, в котором Тютчев видел многовекового врага России. И поэт отнесся к старокатоликам с величайшим энтузиазмом. 2 октября 1871 года он писал Ивану Аксакову: «Теперь самым непредвиденным образом и при самых благоприятных обстоятельствах представляется для русской мысли, то есть для настоящего русского дела, возможность — и не по одному, а по всем вопросам — войти в мирное духовное общение с Германией. Тут зарождается такое поистине примирительное начало, до того преобладающее над всею племенною рознью и политическими соображениями, что оно одно вполне определяет настоящее призвание России».
Многие суждения Тютчева ясно свидетельствуют, что он отнюдь не преувеличивал значение старокатолицизма как такового. Еще 7 сентября 1871 года он писал дочери Екатерине, что движение старокатоликов само по себе «ни к чему не приведет». Но, по его мнению, на основе этого движения возникает «возможность… войти в мирное духовное общение» с Западом. А такую возможность он ценит исключительно, предельно высоко, видя в ней «настоящее призвание России». Уже хотя бы одна эта устремленность Тютчева раскрывает всю необоснованность представлений о нем как о «панслависте», стоящем на «племенных» позициях.
Нельзя не сказать о том, что Тютчев, приветствуя движение старокатоликов, вежливо, но достаточно твердо выступил против того отрицания католицизма вообще, которое было присуще Ивану Аксакову и его учителю Хомякову. Так, в письме к Анне от 22 октября 1871 года, обращаясь, конечно, и к ее супругу, Аксакову, он говорил о необходимости «различать католицизм и папизм».
Об этом важно сказать потому, что Тютчева нередко пытаются представить в роли чуть ли не фанатичного «антизападника». Поэт ни в коей мере не разделял мнения, что Россия и Запад враждебны в своих основных устоях и принципах. Он относился непримиримо лишь ко вполне определенным силам и тенденциям Запада, воплощавшимся и в том же римском папстве, и в прусском милитаризме, и в английских буржуазных политиках, и, разумеется, в фигуре Наполеона III. В своей политически-историософской концепции Тютчев определяет эти силы как многоликие выражения воинствующего индивидуализма, который являл в его глазах источник всяческого зла вообще.
19 июля 1870 года поэт писал Анне об «истинной сущности бонапартизма, этой силы неограниченного зла — насилия и лжи, влияющей таким страшным образом не только на Францию, но на всю Европу, лишь потому, что она является наиболее совершенным выражением худших инстинктов современной эпохи. В этой силе положительно не без Антихриста…».
Поэт испытывал чувство глубокой и острой враждебности вовсе не к Западу во всем объеме этого понятия, но именно к таким его силам, которые, правда, в значительной степени определяли тогдашнюю общеполитическую ситуацию.
Но Тютчев ясно видел — и это возбуждало в нем особенно тяжкую тревогу и жгучую ненависть, — что те же самые силы и тенденции все более нарастали и в самой пореформенной России. В 40—50-х годах поэту представлялось — и для этого были основания, — что русское бытие не очень уж подвластно зловещему господству индивидуализма. Однако в 60-х годах положение поистине стремительно изменяется.
19 октября 1870 года Тютчев пишет дочери Анне, что за последнее время в русских правящих сферах «главным предметом подражания был наполеоновский режим — идеал наших государственных людей». Зная, как поэт оценивал режим Наполеона III, нетрудно понять, сколь глубокое негодование вызывало в нем это «подражание». Еще в 1866 году он с горечью сообщал в письме к Эрнестине Федоровне (21 июля) о своем «длинном разговоре» с сестрой царя, великой княгиней Марией Николаевной: «Она совершенно на стороне Наполеона и не постигает, каким образом человек, столь ей нравящийся, может не быть лучшим союзником России…»
Позже, 20 апреля 1868 года, он писал в пространном письме к Анне о таких правителях страны, как только что занявший пост министр внутренних дел Тимашев и шеф жандармов, начальник Третьего отделения Шувалов, что в их глазах «так называемая русская народность есть не что иное, как вранье журналистов», и что Россия, по их мнению, может держаться как целое «только грубой силой, физическим подавлением… И подобные негодяи, — заключал Тютчев, — управляют Россией».
Далее он писал: «Сталкиваясь с подобным положением вещей, буквально чувствуешь, что не хватает дыхания, что разум угасает. Почему имеет место такая нелепость? Почему эти жалкие посредственности, самые худшие, самые отсталые» из всего класса ученики, эти выродки находятся и удерживаются во главе страны, и обстоятельства таковы, что нет у нас достаточно сил, чтобы их прогнать?»
Тютчев не раз ставил этот вопрос о корнях зла, особенно в письмах к Анне, которые предназначались, разумеется, и для ее мужа, Ивана Аксакова. Так, 21 ноября 1866 года он писал ей: «В России зло очень редко творится умышленно, гораздо чаще — по недоразумению и недомыслию». Он повторяет то же самое в письме к самому Аксакову от 5 января 1867 года: «У нас… все, еще идущее наперекор национальному стремлению, есть не что иное, как недоразумение, несознательность, просто отсталость…»
Однако всего лишь через год с небольшим — в уже цитированном письме от 20 апреля 1868 года — Тютчев решительно поправляет сам себя. Он говорит здесь о людях типа Тимашева и Шувалова: «До сих пор это явление не было еще достаточно подробно исследовано. Это то, что паразитическое начало органически присуще Святой Руси… Это нечто в организме, живущее за его счет, но своей собственной жизнью, жизнью логической, последовательной и, так сказать, нормальной в своем пагубном разрушительном действии. И это происходит не только вследствие недоразумения, невежества, глупости, неправильного понимания или суждения. Корень этого явления глубже, и еще неизвестно, докуда он доходит».
Эта беспощадная характеристика лишний раз свидетельствует о резких расхождениях Тютчева со славянофилами, которые — при всех возможных оговорках — идеализировали «собственно русские» начала, полагая, что все заведомо, безусловно отрицательное в России так или иначе «заимствовано» с Запада либо, в более ранний исторический период, от татаро-монголов… Для Тютчева борьба между добром и злом означала не борьбу между Россией и Западом, но единую всемирную борьбу. И высочайшей целью для него было, как мы видели, ради победы в этой борьбе «войти в мирное духовное общение» с Западом.
Многое из известного нам о Тютчеве волей-неволей ведет к представлению о том, что в зрелые годы он был лишен по-настоящему и всецело близких сподвижников. Деятели на арене внешней политики не понимали глубину и размах мысли и самой политической воли Тютчева. А те, кто вполне сознавал его духовную и творческую гениальность, — Достоевский, Толстой, Фет и другие, — были слишком далеки от внешнеполитической сферы в ее конкретном, практическом воплощении.
Тютчев и в поздние свои годы (не говоря уже о поре молодости, когда человек более склонен к чувству восхищения) высоко ценил многих встреченных им людей, среди которых были и писатели, и мыслители, и ученые, и общественные деятели. Здесь необходимо прежде всего назвать Толстого и Достоевского.
Тютчев был одним из очень немногих людей, которые сразу же после выхода в свет «Войны и мира» и «Преступления и наказания» осознали всемирное величие этих творений. Замечателен эпизод, который неоднократно вспоминал уже после смерти Тютчева Достоевский. Он писал, в частности: «Виктор Гюго, которого я высоко ценю как романиста (за что, представьте себе… Ф. Тютчев на меня даже раз рассердился, сказавши, что «Преступление и наказание» (мой роман) выше «Отверженных»)…» «Ф. Тютчев, наш великий поэт, — рассказывал Достоевский в другом письме, — находил, «что «Преступление и наказание» несравненно выше «Отверженных». Но я спорил… и доказывал всем, что «Отверженные» выше моей поэмы, и спорил искренне, от всего сердца».
Тютчев, конечно, был совершенно прав в этом «споре» между автором и читателем, и его роль высшего судьи была всецело закономерной.
Не менее знаменательно тютчевское восприятие «Войны и мира». Чуть ли не все представители старшего поколения, так или иначе бывшие очевидцами эпопеи 1812 года, не смогли принять ее толстовское воссоздание. Среди них оказались и близкие Тютчеву Вяземский, Погодин, Авраам Норов, выступившие в печати с достаточно резкой критикой «Войны и мира».
У поэта были свои несогласия с Толстым, но они, по всей вероятности, относились только к чисто «философским» главам «Войны и мира». Известно, что Тютчев принимал участие в обсуждении романа в доме известного критика Василия Боткина и, надо думать, разделял точку зрения, которая изложена Боткиным в письме к Фету от 26 марта 1868 года так: «Отрицание преобладающего влияния личности в событиях есть не более как мистическое хитроумие» (речь идет, без сомнения, об историософских отступлениях в «Войне и мире»).
Однако о критическом выступлении своего друга Вяземского против толстовской эпопеи Тютчев написал своей дочери Екатерине следующее (3 января 1869 года): «Это довольно любопытно с точки зрения воспоминаний и личных впечатлений и весьма неудовлетворительно со стороны литературной и философской оценки. Но натуры столь колючие, как Вяземский, являются по отношению к новым поколениям тем, чем для малоисследованной страны является враждебно настроенный и предубежденный посетитель-иностранец». Впоследствии Екатерина писала Ивану Аксакову: «По вечерам мы с тетушкой9 перечитываем «Войну и мир», и я любуюсь Толстым и наслаждаюсь его гениальным романом… Ни на каком языке я не читала ничего подобного в этом роде, — да только русским могло оно быть написано…»
До нас не дошло прямых суждений Тютчева о «Войне и мире», но едва ли мы ошибемся, если скажем, что мнение его дочери не противоречило отцовскому. 22 августа 1871 года поэт, случайно встретив Толстого в поезде (на станции Чернь, по дороге из Овстуга) и проговорив с ним «четыре станции», по приезде в Москву тут же телеграфировал Эрнестине Федоровне: «Приятная встреча с автором «Войны и мира».
Толстой же через день писал Фету: «…Что ни час, вспоминаю этого величественного и простого и такого глубокого, настояще умного старика». А 13 сентября, рассказывая об этой встрече в письме к своему самому близкому и задушевному тогда собеседнику, Н.Н. Страхову, Толстой писал: «Из живых я не знаю никого, кроме вас и его, с кем бы я так одинаково чувствовал и мыслил». Это звучит даже не вполне достоверно, ибо Толстой общался с Тютчевым весьма редко, да и встречи их были краткими. Но была между ними — величайшими творцами русского слова — та глубинная, корневая связь, которая значила гораздо больше, чем связи со многими постоянными их собеседниками.
Целиком относится это и к внутренней связи Тютчева с Достоевским, для которого одно уже стихотворение «Эти бедные селенья…» являло собой ни с чем не сравнимую духовную реальность, своего рода зерно всего мироощущения. Строки из этого стихотворения десятки раз вспыхивают в сочинениях и письмах Достоевского…
Тютчев и Достоевский вышли из совершенно различных общественных слоев и принадлежали к совсем разным поколениям. Но многие воззрения и даже, если угодно, чувствования Достоевского удивительно близки тютчевским, о чем не раз говорилось в литературоведческих исследованиях. Это может даже показаться странным, ибо нам известны лишь немногие встречи Тютчева с Достоевским. Но, как заметил впервые молодой исследователь Григорий Кремлев, их тесно связал один замечательный посредник — поэт Аполлон Майков.
Он писал: «…Знакомство с Ф.И. Тютчевым и его расположение ко мне, все скрепленное пятнадцатилетнею службою вместе (Майков служил под начальством Тютчева в Комитете цензуры иностранной. — В.К.) и частыми беседами и свиданиями, окончательно поставило меня на ноги, дало высокие точки зрения на жизнь и мир, Россию и ее судьбы в прошлом, настоящем и будущем».
С Достоевским же Майков был знаком еще с 1846 года и впоследствии едва ли не первым решился восстановить дружбу с сибирским изгнанником. В 1855 году он отправил ему письмо, в котором сразу же заговорил о незадолго до того вышедшей книге стихотворений Тютчева.
После возвращения Достоевского в Петербург Майков стал его ближайшим другом и постоянным собеседником. Их теснейшая связь ослабела лишь в 1870-х годах, когда Достоевский, надо думать, слишком уж «перерос» своего сотоварища. Но в течение более чем десяти лет Майков, без сомнения, пересказывал Достоевскому речи Тютчева, с которым он постоянно общался с 1858 года (когда Тютчев начал службу в Комитете цензуры иностранной).
Позднее Майков стал знакомить и Тютчева с мыслями и даже письмами Достоевского. 20 сентября 1867 года Тютчев писал дочери Анне: «Прилагаемый здесь отрывок из письма Достоевского Майкову… посылаю твоему мужу… Этот отрывок мог бы вдохновить Аксакова на статью, которая была бы сейчас очень кстати».
Незадолго до смерти поэта Майков написал стихотворение «Ф.И. Тютчеву»:
Народы, племена, их гений, их судьбы
Стоят перед тобой, своей идеи полны,
Как вдруг застывшие в разбеге бурном волны…
Ты видишь их насквозь, их тайну ты постиг,
И ясен для тебя и настоящий миг,
И тайные грядущего обеты…
Но грустно зрячему бродить между слепых,
«Поймите лишь, — твердит, — и будет вам прозренье!
Поймите лишь, каких носители вы сил, —
И путь осветится, и все падут сомненья,
И дастся вам само, что жребий вам судил!..»
Услышав эти стихи, Достоевский, вспоминал Майков, «воскликнул: «Да, да, поймите лишь! именно, именно, только бы поняли! Да нет, не поймут!..»
…И все же Тютчев явно не искал встреч ни с Достоевским, ни с Толстым. Он был весь погружен во внешнеполитическую жизнь России и мира, стремился реально воздействовать на нее и более всего общался с людьми, которые, как ему представлялось, способны помочь ему в этом деянии.
Кстати сказать, Тютчев в поздние свои годы был в высшей степени общительным человеком. Иван Аксаков, постоянно наблюдавший жизнь поэта в последние годы, свидетельствовал, что он «не пренебрегал… ничьей беседой, в каких бы общественных слоях она ни происходила», и ничто не могло «помешать ему явиться там, где представлялся ему какой-либо живой интерес для его мысли или для его души. Круг его знакомых не суживался с летами, а постоянно расширялся… С каждым годом Тютчев становился популярнее в Петербурге…».
При этом Аксаков особо подчеркивал, что «в отношениях Тютчева к молодым людям вовсе не было того умного и великодушного расчета, каким любят иногда щеголять «старцы»… это были отношения, самые свободные и простые… того полноправного умственного общения, при котором ни старший годами не отрицался своего опыта, а лишь поверял его на новых явлениях жизни, — ни младшему не вспадало на мысль чваниться молодостью и потому воображать себя более передовым, чем его немолодой собеседник. Никому нельзя было смотреть на Тютчева не только как на отсталого, но даже как на усиливающегося не отстать; напротив, он был постоянно и естественно современен, и даже упреждал мыслью время, отводя всем явлениям текущей действительности законное место в общем историческом строе, находя им всем историческое объяснение и оправдание».
Именно потому, между прочим, Тютчев в отличие от множества своих сверстников смог вполне оценить «Войну и мир», созданную человеком, который — не будем этого забывать — был на двадцать пять лет (и каких лет в истории России!) моложе его.
Аксаков говорит, что поэту ничто не могло помешать явиться туда, где «представлялся ему какой-либо живой интерес», а в последние годы чуть ли не единственным «живым интересом» для поэта была современная политика, и с другой стороны, откристаллизовавшаяся в памяти человечества политическая жизнь прошедших времен — история.
Можно с полным правом сказать, что историки, особенно те из них, которые проявляли живое внимание к современной политике, интересовали Тютчева больше, нежели писатели. Поэт постоянно и увлеченно общался с такими видными историками разных поколений, как И.М. Снегирев (1793–1868), М.В. Юзефович (1802–1889), О.М. Бодянский (1808–1877), П.К. Щебальский (1810–1886), Е.П. Ковалевский (1811–1868), В.В. Григорьев (1816–1881), А.Н. Попов (1820–1877), М.О. Коялович (1828–1891), П.И. Бартенев (1829–1912), К.Н. Бестужев-Рюмин (1829–1897), В.И. Ламанский (1833–1914), Н.П. Барсуков (1838–1906) и другие.
Существует множество свидетельств о тесных взаимоотношениях поэта с этими людьми. 6 июня 1860 года его сестра Дарья сообщала своей племяннице Екатерине: «Сейчас 10 часов утра — еду с твоим отцом и Снегиревым смотреть дом Романовых и Оружейную палату». Мария Тютчева записывает 7 марта 1862 года в дневнике: «Поехала с папой на лекцию Кояловича — очень интересно». Сам Тютчев пишет 24 июля 1867 года жене, что собирается ехать в Троице-Сергиеву лавру вместе «с моим старинным приятелем Бодянским». 3 декабря 1868 года поэт говорит в письме к Бартеневу о его журнале «Русский архив»: «По-моему, ни одна из наших современных газет не способствует столько уразумению и правильной оценке настоящего, сколько ваше издание, но преимуществу посвященное прошлому». Из этих слов особенно очевидно, что «настоящее» всегда раскрывалось для Тютчева как новое звено Истории. В свете всего сказанного становится понятным тютчевское замечание в письме к жене от 5 сентября 1868 года о том, что он часто обедает «с профессорами и тому подобными людьми, общество которых, конечно, стоит всякого другого».
В своих беседах с историками поэт не только расширял и углублял представления о прошлом; есть все основания полагать, что его идеи оказывали свое воздействие на развитие исторической науки. Впрочем, это воздействие было еще менее явным и «официально» подтвержденным, чем участие поэта во внешнеполитической жизни России…
Многие факты свидетельствуют, что Тютчев жадно искал людей, которые могли бы действовать с ним заодно в области внешней политики. Какое-то время ему представлялось, что он нашел таких людей в лице Ивана Аксакова и Юрия Самарина. Но расхождения с ними были слишком велики, притом не только в понимании тех или иных проблем русской и мировой политики, но и в самом подходе к делу, в самом отношении к политической деятельности.
За четыре года до кончины Тютчеву показалось, что он впервые обрел человека, которого ему недоставало. В 1869 году начали публиковаться главы из трактата «почвенника» Николая Данилевского (1822–1885) «Россия и Европа». Поэт писал историку и общественному деятелю В.И. Ламанскому, что в этом человеке, «наконец, удалось мне встретить и приветствовать ревнителя в уровень с моими чаяниями и притязаниями».
Однако о последующих связях Тютчева с Данилевским ничего не известно. И есть основания полагать, что после первого, чрезмерно восхищенного приятия (которое объяснялось долгим и жадным ожиданием «ревнителя» в сфере мировой политики) Тютчев, так сказать, разочаровался. Вполне возможно, что это было обусловлено чисто «племенной» концепцией Данилевского, противопоставлявшей славян остальным народам Европы. Это еще не было до конца ясно из первых глав «России тт Европы», но не могло не обнаружиться в целом трактате.
Стоит обратить внимание на тот факт, что поэт, обращаясь к достаточно близкому ему человеку, В.И. Ламанскому, в сущности, говорит и об его собственном несоответствии «уровню», который отвечал бы тютчевским «чаяниям». При всей свойственной ему деликатности Тютчев в этом вопросе был нелицеприятен…
Наиболее драматически рассеивались «чаяния» Тютчева в его отношениях с Иваном Аксаковым. Это может показаться странным, ибо в последние годы жизни поэта это был один из самых, если не самый близкий ему общественный деятель. Достаточно тесные связи между ними установились в начале 60-х годов, а 12 января 1866 года состоялась свадьба Ивана Аксакова с Анной Тютчевой.
Поэт всегда очень высоко ценил Ивана Сергеевича, притом особенно восхищался теми его качествами, которыми сам не обладал, — несокрушимой душевной цельностью и безупречной нравственной твердостью. 25 февраля 1866 года он писал Анне — и писал, как явствует из многих фактов, с полной искренностью: «Твой мул; всегда принадлежал к числу моих лучших убеждений. Я так ему признателен за то, что он есть, а главное — за то, что он обладает характером, столь отличным, со всех точек зрения, от моего…» Рассказывая Эрнестине Федоровне (письмо от 2 июля 1867 года) о борьбе Аксакова за свои убеждения, Тютчев заметил: «Этот человек в самом деле настоящий атлет».
Даже тогда, когда Тютчев выражал прямое несогласие с Аксаковым, он не стремился навязать ему свою собственную линию поведения, признавая его право на совершенно самостоятельный путь. 20 апреля 1868 года он писал Анне, что к ее мужу «применяется известный стих:
Ты б лучше быть могла,
Но лучше так, как есть»10.
8 ноября 1868 года поэт писал об Иване Аксакове своей дочери Екатерине: «Это натура до такой степени здоровая и цельная, что кажется в наше время отклонением от нормы. Древние, говоря о таких… натурах, придумали очень меткий образ, они сравнивали такого человека с дубом, в дупле которого улей с медом». Наконец, всего за три месяца до смерти Тютчев продиктовал письмо Анне, в котором говорится об Аксакове: «…Природа, подобная его природе, способна заставить усомниться в первородном грехе…»
Да, Тютчев ценил в Аксакове прежде всего то, чем не обладал в полной мере сам. Между тем Аксаков, напротив, не принимал в Тютчеве многие черты и качества, несвойственные ему самому. Это со всей остротой выразилось и в аксаковсккх письмах, и в принадлежащей ему биографии поэта.
Биография, написанная сразу же после смерти Тютчева (Аксаков закончил ее раньше, чем исполнилась годовщина этой смерти), в целом ряде отношений предстает не как объективное воссоздание образа поэта, но как продолжающийся диалог и даже спор с Тютчевым. Те или иные суждения Аксакова являются перед нами, по сути дела, в качестве подробностей самой жизни Тютчева последних лет, ибо Аксаков находился тогда в тесных взаимоотношениях с поэтом, и его общение с Тютчевым словно длится в биографии, создаваемой, как говорится, по горячим следам.
Аксаков решительно оспаривает самый характер деятельности Тютчева. Хотя он не раз оговаривает, что поэт не был по своей глубокой внутренней природе «светским человеком», он все же вполне определенно утверждает, что Тютчев «любил свет… любил его блеск и красивость; ему нравилась эта театральная, почти международная арена, воздвигнутая на общественных высотах, где… во имя единства цивилизации, условных форм и приличий, сходятся граждане всего образованного мира, как равноправная группа актеров».
До нас дошло между тем множество высказываний поэта, неопровержимо доказывающих, что в зрелые свои годы он с негодующим презрением относился именно к тем чертам «света», восхищение которыми усматривает в его поведении Аксаков («международная арена», «единство цивилизации», «условные формы», «группа актеров» и т.п.).
Так, столкнувшись на той самой «международной арене», о которой говорит Аксаков, с характерной ситуацией, когда иностранные дипломаты принимали взгляды аристократических салонов за выражение общественного мнения страны, Тютчев рассказывал (письмо к Анне от 22 ноября 1870 года): «Я в конце концов заявил некоторым господам из дипломатического корпуса, что они с таким же успехом могли бы справиться о настроениях народа у французской труппы Михайловского театра, как и в любом салоне или кружке изысканного петербургского общества, ибо и те и другие имеют одинаково мало общего с Россией». Одной этой фразы, пожалуй, достаточно, чтобы опровергнуть представление, согласно которому Тютчеву «нравилась эта театральная, почти международная арена» петербургского света.
Аксаков как бы не хотел понять, зачем Тютчев тратит столько времени на «светскую жизнь». Правда, он отметил в своей биографии, что «частые беседы Тютчева с главнейшими деятелями той эпохи, с которыми он был близок… были также, без сомнения, своего рода делом». Но из самой этой фразы очевидно, что Аксаков считал, скажем, издание славянофильских газет и журналов неизмеримо более важным делом, чем эти тютчевские «беседы». Он, как это ни странно, не заметил, что если не все, то главные внешнеполитические статьи, которые в 60-е годы появлялись в его, аксаковских, изданиях, были так или иначе внушены Тютчевым и включены им в единую систему с этими самыми «беседами» с «главнейшими деятелями», благодаря чему статьи эти только и обретали определенную действенность.
К тому же, оговорив, что светские «беседы» поэта были «своего рода делом», Аксаков в целом все-таки «осудил» его светскую жизнь. Он писал о Тютчеве: «Жить всею полнотой внешней11 общественной жизни… было для него насущной потребностью… Только бы не было скучно, — только бы зрелище или беседа, чем бы они обставлены ни были, давали пищу его уму, возбуждали в нем участие, представляли сами по себе живой завлекающий интерес».
Голос Аксакова звучит, пожалуй, особенно осуждающе там, где он размышляет об отношении Тютчева к Овстугу: «Он даже в течение двух недель не в состоянии был переносить пребывание в русской деревенской глуши, например, в своем родовом поместье Брянского уезда, куда почти каждое лето переезжала на житье его супруга с детьми. Не получать каждое утро новых газет и новых книг, не иметь ежедневного общения с образованным кругом людей, не слышать около себя шумной общественной жизни — было для него невыносимо».
Как представляется, было бы уместно удивиться скорее тому, что Тютчев в эти годы все же каждое лето — до начала своей предсмертной болезни — приезжал хоть на несколько дней в Овстуг, хотя дорога в оба конца отнимала много времени и сил. Значит, что-то неотвратимо влекло его в родные места.
Аксаков, конечно, прав, утверждая, что поэт не мог сколько-нибудь продолжительное время находиться «в глуши», — там, где не был слышен пульс мировой политической жизни. Только едва ли уместно объяснять это давлением «скуки». Поэта неудержимо влекло в центры политической жизни глубокое и острое чувство тревоги — личной тревоги о состоянии мира в его целом. Уже незадолго до смерти он писал жене (14 сентября 1871 года): «Мне кажется, что я уже на три четверти ушел в небытие, и единственное, что еще от меня остается, — это чувство тревоги».
Притом в душе поэта так или иначе жило ощущение, что его собственная политическая воля реально участвует в делании истории, в той всемирной борьбе добра и зла, о которой он не раз говорил. И он не хотел даже на короткий срок выпустить из рук те нити политической жизни, которые в той или иной мере были ему подвластны.
Правда, книга Аксакова противоречива. В какой-то степени он сознавал историческую роль поэта. Так, он совершенно верно отметил, что Тютчев — «не деятель в общепринятом смысле этого слова… Его деятельность, почти непосредственная, сливается с самим его бытием». И в другом месте: «Он ни на минуту не переставал быть участником и общником текущего исторического дня».
Но в то же время Аксаков заведомо недооценил реальные плоды этой деятельности. Уже сказав об ее своеобразии, он все же стал мерить Тютчева привычной, в конечном счете шаблонной меркой: «При его необыкновенных талантах, он дал неисчислимо менее, чем, казалось, способен был произвести… ему недоставало труда, постоянного занятия». В Тютчеве-де жизнь не выработала «способности к настойчивому, последовательному труду, к строгому и самостоятельному мышлению, к духовной инициативе».
И это сказано о человеке, который как раз нес в себе ни с чем не сравнимую по глубине и мощи духовную инициативу, оказавшую не могущее быть переоцененным воздействие и на литературу, и на общественную мысль, и в конце концов на самую историю России!
Да, поэт не оставил двенадцати объемистых томов сочинений, какие оставил сам Иван Аксаков. Однако нельзя не заметить, что сам Аксаков из своих работ наиболее высоко ценил биографию Тютчева: «Из всех моих писаний биография есть самый серьезный, строгий труд». И действительно: «предмет» этого сочинения был настолько значителен, что автор, осваивая его, высоко поднялся над своими обычными возможностями…
Аксаков очень точно сказал о поэтическом творчестве Тютчева, что «оно… не могло быть в нем продолжительно, и вслед за мгновением творческого наслаждения он уже стоял выше своих произведений, он уже не мог довольствоваться этими неполными и потому не совсем верными, по его сознанию, отголосками его дум и ощущений; не мог признавать их за делание достаточно важное и ценное…».
Но ведь это целиком следует отнести и к тютчевскому творчеству в области мысли, и к его историческому творчеству. Кстати сказать, это вроде бы сознавал Аксаков, заметивший, что «как в устном слове, точно так и в поэзии, его творчество только в самую минуту творения, не долее, доставляло ему авторскую отраду».
Но все же, явно противореча себе, Аксаков упрекает Тютчева за недостаток «последовательного труда». Он сочувственно цитирует слова Карла Пфеффеля, который писал о поэте: «Этот человек, рожденный для размышления, для кабинетного труда… рассеял на ветер, в разговорах, сокровища своего ума и мудрости».
Однако Тютчев действительно сразу же оказывался «выше» любой своей мысли и вовсе не стремился основательно изложить ее в обширном трактате; точно так же он не имел горячего желания, да и, следует добавить, особых возможностей добиться, чтобы его имя было запечатлено на том или ином политическом акте, в осуществлении которого он сыграл важную либо даже решающую роль.
Как неоднократно говорит в своей книге Аксаков, Тютчев был настолько чужд стремлению к известности, широкому признанию, славе, что это прямо-таки поражало в нем: «Можно сказать, что в тщеславии у Тютчева был органический недостаток… Всякое самодовольство было ненавистно его существу… Этот человек… обладал умом необычайно строгим, прозорливым, не допускавшим никакого самообольщения… При этом его уму была в сильной степени присуща ирония, но не едкая ирония скептицизма и не злая насмешка отрицания, а как свойство, нередко встречаемое в умах особенно крепких, всесторонних и зорких, от которых не ускользают, рядом с важными и несомненными, комические и двусмысленные черты явлений… При таком свойстве ума не могли же иначе, как в ироническом свете, представляться ему и самолюбивые поползновения его собственной личности, если они только когда-нибудь возникали».
Но в наше время уже можно увидеть в этом как бы ни на что не претендовавшем человеке одну из главных духовно-исторических сил России… Это вполне отчетливо видно нам в его поэзии, но нет сомнения, что поэзия — только одно из выражений его личности. Аксаков свидетельствует, что ум поэта не допускал «никакого самообольщения». И если Тютчев целиком отдал свои последние годы политической деятельности, он наверняка чувствовал — и не без оснований, — что эта деятельность не бесплодна, что она имеет реальный исторический смысл и значение.
Аксаковское непонимание Тютчева очень ясно раскрывает то, что можно назвать драмой поэта. Ведь Аксаков был чрезвычайно близок к Тютчеву — и все же по существу отрицал его политическую деятельность. Он сумел предельно высоко и верно оценить политическую мысль поэта, утверждая, что до последних дней «его ум бодрствовал и светил неослабно; его суждения озаряли темную глубину современных мировых вопросов; на каждое важное явление истории, как за пределами, так и внутри России, отзывался он…». Далее раскрывается «замечательная способность Тютчева: усматривать в отдельном явлении, в данном внешнем событии его внутренний, сокровенный мировой смысл. Откидывая внешние частности, он в каждой заботе текущего дня обращается мыслью назад, к ее историческим основам, ищет и отыскивает в случайном и временном вопрос пребывающий — роковой, как он выражается».
Казалось бы, Аксаков должен был сделать вывод о том, что и действенное, практическое вмешательство Тютчева «в каждую заботу текущего дня» имеет свой глубокий смысл. Но он скорее склонен был видеть в тютчевских усилиях способ избавиться от «скуки»…
Не приходится уже говорить о многих других людях, которые были дальше от Тютчева, чем Аксаков, и уже никак не могли понять его деятельность. Что же касается тогдашних государственных деятелей, они, напротив, были не способны понять мысль Тютчева во всем ее объеме и исторической глубине…
1 Правота этого убеждения доказана в ряде исследований (см., например, фундаментальную книгу: Рамм Б.Я. Папство и Русь в X—XV веках. М.; Л., 1959).
2 Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. X. С. 599.
3 Желательное (лат.).
4 К.В. Пигарев доказывал, что эта статья «написана Аксаковым под непосредственным впечатлением от предыдущего письма к нему Тютчева и пересказывает основные мысли этого письма».
5 То есть летними резиденциями царского двора.
6 То есть Ахиллу.
7 Это убедительно показано в исследовании историка С.А. Никитина «Славянские комитеты в России в 1858—1876 годах» (М., 1960).
8 Имеются в виду цензурные репрессии против печати.
9 Сестрой поэта Дарьей.
10 Из стихотворения И.И. Дмитриева.
11 Это, без сомнения, снижающее определение.