В 1871 году А. К. Толстой писал Я. П. Полонскому по поводу его романа «Признания Сергея Чалыгина»: «Как… все дышит неподдельной правдой, и во всем слышится доброта и благородство! Вот это последнее качество рождает невольный вопрос: отчего самая простая вещь, сказанная честным и благородным человеком, проникается его характером? Должно быть, в писанной речи происходит то же, что в голосе. Если два человека, один порядочный, а другой подлец, скажут вам оба: "Здравствуйте!" — то в этом слове послышится разница их характеров».
Это качество, благородство, многое определяет в человеческом облике и литературной деятельности самого Толстого. О его душевной чистоте и «рыцарской натуре» писали современники. И действительно, чувство собственного достоинства, искренность, прямота, органическая неспособность кривить душою, идти на нравственные компромиссы были отличительными свойствами Толстого; они не раз приводили писателя к размолвкам с его родными, знакомыми, правительственными верхами и делали привлекательным все, к чему ни прикасалась его рука. Разумеется, это не избавляло Толстого от заблуждений и ошибок, но и в своих заблуждениях он был честен, и в них мы не обнаружим темных помыслов. «Гуманная натура Толстого сквозит и дышит во всем, что он написал», — читаем в некрологической заметке Тургенева. «Совершенно удивительный был человек (и поэт, конечно)!» — отозвался о нем не очень щедрый на похвалы И. А. Бунин (письмо к М. В. Карамзиной, 1939).
1
Алексей Константинович Толстой происходил с материнской стороны из рода Разумовских. Последний украинский гетман Кирилл Разумовский был его прадедом, а граф А. К. Разумовский — вельможа и богач, сенатор при Екатерине II и министр народного просвещения при Александре I — дедом.
Мать поэта, ее братья и сестры были побочными детьми А. К. Разумовского. В начале XIX века они были узаконены, получив дворянское звание и фамилию Перовские — от подмосковного имения Разумовского Перова.
Поэт родился 24 августа 1817 года в Петербурге. Отец, граф К. П. Толстой, не играл в его жизни никакой роли: родители сейчас же после рождения сына разошлись, и мать увезла его в Черниговскую губернию. Там, среди южной украинской природы, в имениях матери, а затем ее брата, Алексея Перовского, Толстой провел свое детство, которое оставило у него одни только светлые воспоминания.
Литературные интересы обнаружились у Толстого очень рано. «С шестилетнего возраста, — сообщает он в автобиографическом письме к А. Губернатису, — я начал марать бумагу и писать стихи — настолько поразили мое воображение некоторые произведения наших лучших поэтов… Я упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику». Алексей Перовский, известный прозаик 20-30-х годов, печатавший свои произведения под псевдонимом «Антоний Погорельский», культивировал в племяннике любовь к искусству и поощрял его первые литературные опыты.
В 1834 году Толстого определили «студентом» в Московский архив министерства иностранных дел. В обязанности «архивных юношей», принадлежавших к знатным дворянским семьям, входили разбор и описание старинных документов. В 1837 году Толстой был назначен в русскую миссию при германском сейме во Франкфурте-на-Майне, а в 1840 году перевелся во 2-е отделение собственной его императорского величества канцелярии, в ведении которого были вопросы законодательства, и прослужил там много лет, довольно быстро продвигаясь в чинах. В 1843 году он получил придворное звание камер-юнкера.
О жизни и творчестве Толстого в 30-х и 40-х годах мы располагаем очень скудными данными. Красивый, приветливый и остроумный молодой человек, одаренный такой физической силой, что он винтом сворачивал кочергу, прекрасно знавший иностранные языки, начитанный, Толстой делил свое время между службой, не очень его обременявшей, литературными занятиями и светским обществом, которое очень привлекало его в молодости.
До 1836 года главным советчиком Толстого был Перовский (в 1836 г. он умер). Перовский показывал стихи молодого поэта своим литературным друзьям, в том числе В. А. Жуковскому, который сочувственно отзывался о них.
В конце 30-х — начале 40-х годов написаны (на французском языке) два фантастических рассказа — «Семья вурдалака» и «Встреча через триста лет». В мае 1841 года Толстой впервые выступил в печати, издав отдельной книгой, под псевдонимом «Краснорогский» (от названия имения Красный Рог), фантастическую повесть «Упырь». Весьма благожелательно отозвался о повести В. Г. Белинский, увидевший в ней «все признаки еще слишком молодого, но тем не менее замечательного дарования».
В 40-х годах Толстой напечатал очень мало — одно стихотворение и несколько очерков и рассказов. Но уже тогда был задуман исторический роман из эпохи Ивана Грозного «Князь Серебряный». Уже тогда Толстой сформировался и как лирик, и как автор баллад. К этому десятилетию относятся многие из его широко известных стихотворений — «Ты знаешь край, где все обильем дышит…», «Колокольчики мои…», «Василий Шибанов» и др. Все эти стихотворения были опубликованы, однако, значительно позже. А пока Толстой, по-видимому, вполне удовлетворялся небольшим кружком своих слушателей — светских знакомых и приятелей. Идейные искания передовой русской интеллигенции и горячие споры 40-х годов прошли мимо него.
В начале 50-х годов «родился» Козьма Прутков. Это не простой псевдоним, а созданная Толстым и его двоюродными братьями Жемчужниковыми сатирическая маска тупого и самовлюбленного бюрократа николаевской эпохи. От имени Козьмы Пруткова они писали и стихи (басни, эпиграммы, пародии), и пьески, и афоризмы, и исторические анекдоты, высмеивая в них явления окружающей действительности и литературы. В основе их искреннего, веселого смеха лежали неоформленные оппозиционные настроения, желание как-то преодолеть гнет и скуку мрачных лет николаевской реакции. Прутковским произведениям соответствовал и в жизни целый ряд остроумных проделок, которые имели тот же смысл. В январе 1851 года была поставлена комедия Толстого и Алексея Жемчужникова «Фантазия». Это пародия на господствовавший еще на русской сцене пустой, бессодержательный водевиль. Присутствовавший на спектакле Николай I остался очень недоволен пьесой и приказал снять ее с репертуара.
В ту же зиму 1850/51 года Толстой встретился с женой конногвардейского полковника Софьей Андреевной Миллер, урожденной Бахметевой, и влюбился в нее. Они сошлись, но браку их препятствовали, с одной стороны, муж Софьи Андреевны, не дававший ей развода, а с другой — мать Толстого, недоброжелательно относившаяся к ней. Только в 1863 году брак их был официально оформлен. Софья Андреевна была образованной женщиной; она знала несколько иностранных языков, играла на рояле, пела и обладала незаурядным эстетическим вкусом. Толстой не раз называл ее своим лучшим и самым строгим критиком. К Софье Андреевне обращена вся его любовная лирика, начиная с 1851 года.
Толстой постепенно приобретал более широкие литературные связи. В начале 50-х годов поэт сблизился с Тургеневым, которому помог освободиться из ссылки в деревню за напечатанный им некролог Гоголя, затем познакомился с Некрасовым и кругом «Современника». В 1854 году, после большого перерыва, Толстой снова выступил в печати. В «Современнике» появилось несколько его стихотворений и первая серия прутковских вещей.
В годы Крымской войны Толстой сначала хотел организовать партизанский отряд на случай высадки на балтийском побережье английского десанта, а затем, в 1855 году, поступил майором в стрелковый полк. Но на войне поэту побывать не пришлось — во время стоянки полка под Одессой он заболел тифом. После окончания войны, в день коронации Александра II, Толстой был назначен флигель-адъютантом.
Вторая половина 1850-х годов — время оживления общественной мысли и общественного движения после краха николаевского режима. Это время большой поэтической продуктивности Толстого. «Ты не знаешь, какой гром рифм грохочет во мне, какие волны поэзии бушуют во мне и просятся на волю», — писал он жене. В эти годы написано около двух третей всех его лирических стихотворений. Поэт печатал их во всех толстых журналах.
Вместе с тем это время характеризуется все более углубляющейся общественной дифференциацией. И уже в 1857 году наступило охлаждение между Толстым и редакцией «Современника». Одновременно произошло сближение со славянофилами. Толстой стал постоянным сотрудником «Русской беседы» и подружился с И. С. Аксаковым. Но через несколько лет он решительно отверг претензии славянофилов на представительство подлинных интересов русского народа.
Толстой часто бывал при дворе — и не только на официальных приемах. Однако служебные обязанности (одно время он был также делопроизводителем комитета о раскольниках) становились все более неприятны ему. Особенно тяготило его, что он не может всецело отдаться искусству, что он не только поэт, но и «чиновник». Лишь в 1859 году Толстому удалось добиться бессрочного отпуска, а в 1861 году — отставки. Он писал Александру II, что уже давно отдался бы своему призванию, если бы «не насиловал себя из чувства долга», считаясь со своими родными, которые придерживались других взглядов. «Я думал… что мне удастся победить в себе натуру художника, но опыт показал мне, что я напрасно боролся с ней. Служба и искусство несовместимы». Хотя сам Толстой и утверждал, что единственной причиной его ухода от двора является стремление всецело посвятить себя искусству, в действительности этот шаг был связан со всей его социальной позицией.
2
Толстой отрицательно относился к революционному движению и революционной мысли 60-х годов. Попытки объяснить это одними разногласиями во взглядах на искусство несостоятельны. Неприемлемые для Толстого эстетические теории Чернышевского, Добролюбова, Писарева были в его сознании органической частью чуждой ему в целом политической идеологии. Если в некоторых его полемических стихотворениях («Пантелей-целитель», «Против течения», «Порой веселой мая…») действительно преобладает эстетическая тема, то в «Потоке-богатыре», нескольких строфах о нигилистах из «Послания к М. Н. Лонгинову о дарвинисме», во многих его письмах речь идет уже не об искусстве, а об отношении к мужику, атеизме, материализме и социализме.
Если бы идейный облик Толстого этим исчерпывался, его с полным основанием можно было бы зачислить в лагерь Каткова. Но Толстой боролся с революционной мыслью не с официозных позиций. Напротив, он в то же время крайне отрицательно относился к современным ему правительственным кругам и правительственным идеологам; достаточно вспомнить одну из самых блестящих сатир русской литературы «Сон Попова», последние строфы «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашева», «Песню о Каткове…». Письма его пестрят остротами и резкими словами о министрах и других представителях высшей бюрократии, которую поэт считал каким-то наростом, враждебным подлинным интересам страны. О манифесте и «Положениях» 19 февраля 1861 года Толстой отзывался как о произведениях бюрократического творчества — таких длинных и невразумительных, «что черт ногу сломит» (письмо к Маркевичу от 21 марта 1861 г.). Толстой негодовал на деятельность Третьего отделения и цензурный произвол. Во время польского восстания он вел при дворе борьбу с влиянием Муравьева Вешателя, а после подавления восстания решительно возражал против русификаторской политики самодержавия и зоологического национализма официозных и славянофильских публицистов.
Ненависть Толстого к служебной карьере и желание всецело отдаться искусству связаны с его общим отношением к самодержавно-бюрократическому государству, бюрократическим и придворным кругам. Еще в 1851 году он писал жене: «Те же, которые не служат и живут у себя в деревне и занимаются участью тех, которые вверены им богом, называются праздношатающимися или вольнодумцами. Им ставят в пример тех полезных людей, которые в Петербурге танцуют, ездят на ученье или являются каждое утро в какую-нибудь канцелярию и пишут там страшную чепуху». Это признание даже по своему тону напоминает аналогичные заявления Льва Толстого. «Разве есть возможность остаться художником при той жизни, которую мы ведем? — читаем в другом письме. — Я думаю, что нельзя быть художником одному, самому по себе… Энтузиазм, каков бы он ни был, скоро уничтожается нашими условиями жизни». Официальная Россия представлялась поэту глубоко враждебной искусству, антиэстетической во всех своих проявлениях.
Делались попытки сблизить Толстого со славянофилами на том основании, что и они, борясь с революцией, в то же время отрицательно относились к бюрократии. Но связи поэта со славянофилами (в возникновении этих связей отвращение к бюрократическому Петербургу, несомненно, сыграло известную роль) были, как отмечено выше, сравнительно недолгими, а разойдясь с ними, Толстой сказал о них много едких и насмешливых слов. «От славянства Хомякова меня мутит, когда он ставит нас выше Запада по причине нашего православия», — писал Толстой. Он издевался над смирением, которое славянофилы считали исконным свойством русского национального характера, смирением, которое состоит в том, чтобы… вздыхать, возводя глаза к небу: «Божья воля!.. Несть батогов, аще не от бога!» (письмо к Маркевичу от 2 января 1870 г.). Идеализация смирения справедливо представлялась Толстому оборотной стороной славянофильской (и не только славянофильской) проповеди национальной исключительности и замкнутости. Он неизменно боролся с этими идеями, согласно которым, по словам Белинского, «все русское может поддерживаться только дикими и невежественными формами азиатского быта» (статья «Петербург и Москва»).
Но в отличие от западников, видевших в буржуазной Европе образец, по которому должно пойти преобразование и развитие России, Толстой относился к ней весьма скептически. Оппозиционные настроения не делали его либералом, хотя он и сходился с ними в отдельных своих оценках и требованиях. Современная Европа, которую поэт наблюдал во время своих заграничных путешествий, с ее мещанскими интересами и узким практицизмом, не вызывала у него ни малейших симпатий. Вместе с тем неприятие буржуазной Европы опиралось у него на идеал, обращенный в прошлое. С большой теплотой отзывался Толстой о старой Италии, он чувствовал в ней нечто родное, и всякие попытки ее переустройства на буржуазный лад казались ему едва ли не кощунственными. Так, об объединении Италии Толстой писал жене (28 марта 1872 г.): «Знаменитое военное "единство" Италии не вернет аристократического духа республик, и никакое единство, доведенное слишком далеко, не сохранит никакому краю дух гражданства». Описывая свои впечатления от посещения старинного немецкого замка Вартбурга, Толстой заметил: «У меня забилось и запрыгало сердце в рыцарском мире, и я знаю, что прежде к нему принадлежал» (сентябрь 1867 г.).
Аналогичный характер имеет отношение Толстого к русскому историческому прошлому. Толстой не признавал большого исторического значения объединения русских земель в единое государство. Московское государство было для него воплощением ненавистного ему деспотизма, оскудения и падения политического влияния аристократии, которое он болезненно ощущал в современности. Толстой с молодых лет интересовался эпохой Ивана Грозного и непосредственно за ним следующих царствований и постоянно возвращался к ней в своем творчестве. При этом Ивана Грозного он рисовал лишь жестоким тираном, а лучших представителей боярства нередко идеализировал (Морозов в «Князе Серебряном», Захарьин в «Смерти Иоанна Грозного», Иван Петрович Шуйский в «Царе Федоре Иоанновиче»).
Русскому централизованному государству XVI века Толстой противопоставлял Киевскую Русь и Новгород, с их широкими международными связями, отсутствием деспотизма и косности. Разумеется, его представления далеко не во всем соответствовали реальным историческим данным. Киевская Русь и Новгород, равно как и Московское государство, были для него скорее некими поэтическими (и вместе с тем политическими) символами, чем конкретными историческими явлениями. Новгород неоднократно служил объектом поэтической идеализации и до Толстого. Новгородская тематика привлекала к себе декабристов. Но в то время как они видели в Новгороде в известной степени осуществленными начала народоправства, для Толстого Киевская Русь и Новгород были «свободными» государствами с господством аристократии. «Новгород был республикой в высшей степени аристократической», — писал он Маркевичу 28 декабря 1868 года.
Толстой не мог, конечно, верить в возможность восстановления общественного строя Древней Руси в XIX веке, но его исторические симпатии указывают на корни его недовольства современностью. Смысл его отношения к правящим кругам дворянства и правительственной политике может быть охарактеризован как аристократическая оппозиция. «Какая бы ты ни была демократка, — писал Толстой жене в 1873 году, — ты не можешь отрицать, что в аристократии есть что-то связывающее, только ей присущее».
Здесь источник лирической грусти по поводу оскудения его «доблестного рода» («Пустой дом»), выпадов против революционного лагеря, но здесь же источник и его ненависти к полицейскому государству и своеобразного гуманизма. Обращенный в далекое прошлое утопический идеал Толстого нередко совмещался у него с подлинно гуманистическими устремлениями; религиозное в своей основе мировоззрение — с свободомыслием и антиклерикализмом, неприязнь к материализму — с просветительским пафосом свободного научного исследования («Послание к М. Н. Лонгинову…»); проповедь «чистого искусства» — с прославлением поэта, который пригвождает к позорному столбу «насилье над слабым» («Слепой»).
Несмотря на существенные расхождения — социально-политические и литературные, Толстой во многих отношениях был преемником дворянского либерализма первой трети XIX века, тех «литераторов-аристократов» (как называли враждебные им журналисты писателей пушкинского круга), которые боролись со всякого рода сервилизмом, выскочками, карьеристами, с порабощением и угнетением человеческой личности.
3
Таким образом, уход Толстого от двора не может быть понят лишь как результат стремления освободиться от службы, чтобы заняться исключительно творчеством. Дело в том, что при дворе преобладали враждебные поэту силы и влияния.
Добившись отставки, Толстой окончательно поселился в деревне. Он жил то в своем имении Пустынька, под Петербургом, то — чем дальше, тем все больше — в далеком от столицы Красном Роге (Черниговской губернии Мглинского уезда). В Петербург Толстой только изредка наезжал.
Бывая во дворце, он не раз пользовался единственным доступным для него средством — «говорить во что бы то ни стало правду», о котором писал Александру II. В частности, Толстой неоднократно защищал писателей от репрессий и преследований. Еще в середине 50-х годов он активно участвовал в хлопотах о возвращении из ссылки Тараса Шевченко. Летом 1862 года он вступился за И. С. Аксакова, которому было запрещено редактировать газету «День», в 1863 году — за Тургенева, привлеченного к делу о лицах, обвиняемых в сношениях с «лондонскими пропагандистами», то есть Герценом и Огаревым, а в 1864 году предпринял попытку смягчить судьбу Чернышевского. На вопрос Александра II, что делается в литературе, он ответил, что «русская литература надела траур по поводу несправедливого осуждения Чернышевского». Александр II не дал ему договорить: «Прошу тебя, Толстой, никогда не напоминать мне о Чернышевском». Произошла размолвка, и никаких результатов, на которые надеялся поэт, разговор не принес. Однако в обстановке все более сгущавшейся реакции это был акт несомненного гражданского мужества.
Несмотря на давнее — с детских лет — знакомство с поэтом, Александр II не считал его вполне своим человеком. Еще в 1858 году, когда учреждался негласный комитет по делам печати, он отверг предложение министра народного просвещения Е. П. Ковалевского включить в него писателей — Тютчева, Тургенева и др. «Что твои литераторы, ни на одного из них нельзя положиться», — с раздражением сказал он. Ковалевский, по свидетельству современника, «просил назначить хоть из придворных, но из людей, по крайней мере известных любовью к словесности: кн. Николая Орлова, графа Алексея Конст. Толстого и флигель-адъютанта Ник. Як. Ростовцева, и получил самый резкий отказ. Таким образом литература поступила под ведомство III Отделения» (письмо П. В. Долгорукова к Н. В. Путяте). Этот эпизод хорошо характеризует восприятие личности Толстого в высших сферах.
В 60-е годы он подчеркнуто держался в стороне от литературной жизни, встречаясь и переписываясь лишь с немногими писателями: Гончаровым, К. К. Павловой, Фетом, Маркевичем. В связи с обострением общественной борьбы поэт, подобно многим своим современникам — тому же Фету, Льву Толстому, все чаще противопоставлял актуальным социально-политическим вопросам и вообще истории вечные начала стихийной жизни природы. «Петухи поют так, будто они обязаны по контракту с неустойкой, — писал он Маркевичу в 1871 году — …Зажглись огоньки в деревне, которую видно по ту сторону озера. Все это — хорошо, это я люблю, я мог бы так прожить всю жизнь… Черт побери и Наполеона III и даже Наполеона I! Если Париж стоит обедни, то Красный Рог со своими лесами и медведями стоит всех Наполеонов… Я бы легко согласился не знать о том, что творится в нашем seculum [столетии]… Остается истинное, вечное, абсолютное, не зависящее ни от какого столетия, ни от какого веяния, ни от каких fashion [мод], - и вот этому-то я всецело отдаюсь».
Печатался Толстой преимущественно в реакционном журнале М. Н. Каткова «Русский вестник», а с конца 60-х годов — и в либеральном «Вестнике Европы» М. М. Стасюлевича, несмотря на их враждебные отношения и постоянную полемику. Но ни на один из них Толстой не смотрел как на журнал, близкий ему по своим взглядам и симпатиям.
В начале 60-х годов Толстой напечатал «драматическую поэму» «Дон Жуан» и роман «Князь Серебряный», а затем написал одну за другой три пьесы, составившие драматическую трилогию: «Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис» (1862–1869). В 1867 году вышел сборник стихотворений Толстого, подводивший итог его больше чем двадцатилетней поэтической работе.
Во второй половине 60-х годов Толстой после большого перерыва вернулся к балладе и создал ряд превосходных образцов этого жанра; лирика занимала теперь в его творчестве гораздо меньше места, чем в 50-х годах. В конце 60-х и в 70-х годах написана и большая часть его сатир. К началу 70-х относится также замысел драмы «Посадник» (из истории древнего Новгорода). Толстой был увлечен этим замыслом, написал значительную часть драмы, но окончить ее ему не удалось.
Судя по сохранившимся сведениям, Толстой был гуманным помещиком. Но своими имениями сам поэт никогда не занимался, хозяйство велось хаотично, патриархальными методами, и его материальные дела постепенно приходили в расстройство. Особенно ощутимо стало разорение к концу 60-х годов. Толстой говорил своим близким, что принужден будет просить Александра II снова взять его на службу. Все это очень тяготило его и нередко выводило из себя.
Но дело было не только в разорении. Он чувствовал себя социально одиноким и называл себя «анахоретом» (письмо к Стасюлевичу от 22 декабря 1869 г.). Глубокой тоской веет от одного из его писем 1869 года. «Если бы перед моим рождением, — с болью писал он Маркевичу, — господь бы сказал мне: "Граф! выбирайте народ, среди которого вы хотите родиться!" — я бы ответил ему: "Ваше величество, везде, где вам будет угодно, но только не в России!"… И когда я думаю о красоте нашего языка, когда я думаю о красоте нашей истории до проклятых монголов… мне хочется броситься на землю и кататься в отчаянии от того, что мы сделали с талантами, данными нам богом!»
Горькие слова Толстого перекликаются с известными словами Пушкина: «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!» (письмо к жене 18 мая 1836 г.). Эти слова Толстого (как и слова Пушкина) вызваны, разумеется, прежде всего его глубоким недовольством социально-политическими условиями русской жизни.
Эти переживания Толстого были связаны с общими процессами русской жизни. Все более углублялись социальные противоречия пореформенной эпохи, бурно росла и оказывала растлевающее влияние на общественное сознание власть денежного мешка, сгущалась политическая реакция. Крах прежних устоев сопровождался разрушением и подлинных ценностей. Чувство недоумения и растерянности, напряженные поиски выхода из ненавистной действительности, порожденные различными внутренними причинами и приводившие к различным результатам, были свойственны многим современникам поэта (Л. Толстой, Гл. Успенский, даже Салтыков-Щедрин).
У Толстого усиливался страх перед ходом истории, перед жизнью. В стихотворении 1870 года Толстой писал, что с его души «совлечены покровы», обнажена ее «живая ткань»,
И каждое к ней жизни прикасанье
Есть злая боль и жгучее терзанье.
С середины 60-х годов здоровье Толстого пошатнулось. Он стал жестоко страдать от астмы, грудной жабы, невралгии, сопровождавшейся мучительными головными болями. Ежегодно он ездил за границу лечиться, но это помогало лишь ненадолго. Умер Толстой 28 сентября 1875 года в Красном Роге.
4
Формирование экстетических взглядов Толстого относится к 30-м годам, когда, несмотря на огромные завоевания русской реалистической литературы, влияние романтических идей (в частности идей немецкого романтизма) было еще весьма значительно.
Толстой придерживался идеалистического понимания сущности и задач искусства. Искусство для него — мост между этим, земным миром и «мирами иными», а источником творчества является «царство вечных идей», «первообразов». Интуитивное и целостное познание мира, недоступное науке, иррациональность, независимость от злобы дня — вот, в понимании Толстого, черты подлинного искусства. «Искусство не должно быть средством… в нем самом уже содержатся все результаты, к которым бесплодно стремятся приверженцы утилитарности», — писал Толстой (письмо к Маркевичу от 11 января 1870 г.). В середине XIX века подобная оценка общественных задач литературы была обращена против революционной демократии, которой Толстой и его единомышленники приписывали полное отрицание искусства. Но у Толстого, в отличие от Фета, стремление к независимости художника было вместе с тем направлено, как мы видели, и против сковывающих его поэтическую деятельность цепей современного общества и государства.
Не только теоретические взгляды, но и поэтическое творчество Толстого связано с романтизмом. В концепции мира романтиков искусство играло первостепенную роль, и поэтому тема художника, вдохновения нередко фигурировала в их произведениях. То же мы видим и у Толстого. Сущности и процессу творчества посвящено одно из его программных стихотворений «Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель!..». Это апофеоз «душевного слуха» и «душевного зрения» художника, который слышит «неслышимые звуки» и видит «невидимые формы» и затем творит под впечатлением «мимолетного виденья». Состояние вдохновения передано и в других произведениях Толстого, ярче всего в стихотворении «Земля цвела. В лугу, весной одетом…». Толстой представлял его себе как некий экстаз или полусон, во время которого поэт сбрасывает с себя все связи с людьми и окружающим его миром социальных отношений.
Другой мотив поэзии Толстого также связан с одним из положений романтической философии — о любви как божественном мировом начале, которое недоступно разуму, но может быть прочувствовано человеком в его земной любви. В соответствии с этим Толстой в своей драматической поэме превратил Дон Жуана в подлинного романтика: Дон Жуан ищет в любви «не узкое то чувство», которое, соединив мужчину и женщину, «стеною их от мира отделяет», а то, которое роднит со вселенной и помогает проникнуть в «чудесный строй законов бытия, явлений всех сокрытое начало». Этот мотив нашел свое отражение и в ряде лирических стихотворений Толстого («Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре…», «Меня, во мраке и пыли…» и др.):
И всюду звук, и всюду свет,
И всем мирам одно начало,
И ничего в природе нет,
Что бы любовью не дышало.
В названных вещах этот мотив дан в наиболее концентрированном виде, но и некоторые другие стихотворения окрашены им. Однако еще больше существенны не эти отдельные мотивы, а круг настроений и общий эмоциональный тон лирики Толстого, для значительной части которой — не только для любовных стихов — характерна Sehnsucht романтиков, романтическое томление, неудовлетворенность земной действительностью и тоска по бесконечному.
Грусть, тоска, печаль — вот слова, которыми поэт часто характеризует свои собственные переживания и переживания любимой женщины: «И о прежних я грустно годах вспоминал», «И думать об этом так грустно», «В пустыню грустную и в ночь преобразуя», «Грустно жить тебе, о друг, я знаю», «И очи грустные, по-прежнему тоскуя» и т. д. Иногда грусть переплетается с радостью, но большей частью впитывает, поглощает ее. Пассивность, резиньяция, а подчас и налет мистицизма давали повод для сопоставления Толстого с Жуковским, но дело не столько в непосредственной связи с ним, сколько в некоторой общности философских и эстетических позиций. Лишь в немногих стихотворениях Толстого можно увидеть нечто близкое «светлой» пушкинской грусти («Мне грустно и легко; печаль моя светла»); вообще же земное и вместе с тем гармоническое восприятие мира, свойственное поэзии пушкинской эпохи, уже недоступно Толстому.
Однако наряду с созерцательностью и примиренностью в лирике Толстого звучат нередко и совсем другие мотивы. Поэт ощущает в себе не только любовь, но и «гнев» и горько сожалеет об отсутствии у него непреклонности и суровости, вследствие чего он гибнет, «раненный в бою». Он просит бога дохнуть живящей бурей на его сонную душу и выжечь из нее «ржавчину покоя» и «прах бездействия». И в любимой женщине он также видит не только пассивную «жертву жизненных тревог», — ее «тревожный дух» рвется на простор, и душе ее «покорность невозможна».
Да и самое романтическое томление имеет своим истоком не одни лишь отвлеченно-философские взгляды Толстого, но и понимание, что жизнь социально близких ему слоев русского общества пуста и бессодержательна. В стихотворениях Толстого нередки мотивы неприятия окружающей действительности. Чужой поэту «мир лжи» и «пошлости», терзающий его душу «житейский вихрь», «забот немолчных скучная тревога», чиновнический дух, карьеризм и узкий практицизм — все это признаки не столько земного существования вообще, сколько той именно конкретной жизни, которая беспокоила и раздражала Толстого. Примириться с нею он не мог:
Сердце, сильней разгораясь от году до году,
Брошено в светскую жизнь, как в студеную воду.
В ней, как железо в раскале, оно закипело:
Сделала, жизнь, ты со мною недоброе дело!
Буду кипеть, негодуя, тоской и печалью,
Все же не стану блестящей холодною сталью!
В этом неприятии светской жизни, некогда привлекавшей Толстого, чувствуются отзвуки поэзии Лермонтова. Правда, гневные интонации Лермонтова большей частью приглушены у Толстого; Толстому гораздо ближе такие романсного типа стихотворения Лермонтова, как «На светские цепи, // на блеск утомительный бала…», которые и по своим идейным мотивам, и стилистически в какой-то мере предвосхищают его лирику.
Несмотря на влечение к «мирам иным», в Толстом исключительно сильна привязанность ко «всему земному», любовь к родной природе и тонкое ощущение ее красоты. «Уж очень к земле я привязан», — мог бы он повторить слова героя одной из своих былин («Садко»). Земля для поэта не только отражение неких «вечных идей», хотя он и говорит об этом в своих программных стихотворениях, но прежде всего конкретная, материальная действительность. Важно в этом отношении воздействие Пушкина на некоторые пейзажные стихотворения Толстого, сказавшееся в точности и ясности деталей. Иногда — например, в спокойном и скромном осеннем пейзаже стихотворения «Когда природа вся трепещет и сияет…» — Толстой повторяет даже отдельные пушкинские детали («сломанный забор» и др.).
Умение схватить и передать в слове формы и краски природы, ее звуки и запахи характеризуют целый ряд лирических стихотворений, баллад и былин Толстого. Вспомним хотя бы того же Садко, который томится в подводном царстве и всем своим существом тянется к родному Новгороду; его сердцу милы и крик перепелки во ржи, и скрип новгородской телеги, и запах дегтя, и дымок курного овина. Даже в послании к Аксакову, где Толстой подчеркивает свое влечение в «беспредельное», он с большей художественной силой говорит о любви к «ежедневным картинам» родной страны, о чумацких ночлегах, волнующихся нивах, чем об «иной красоте», которую он ощущает за всем этим. Особенно привлекает Толстого оживающая и расцветающая весенняя природа. Могущественное воздействие природы на душу человека исцеляет от душевной боли и сообщает голосу поэта оптимистическое звучание.
И в воздухе звучат слова, не знаю чьи,
Про счастье, и любовь, и юность, и доверье,
И громко вторят им бегущие ручьи,
Колебля тростника желтеющие перья.
Значительная часть лирических стихотворений Толстого объединена образом «лирического героя»; лирическое «я» в этих стихотворениях общее и наделено более или менее постоянными чертами; это черты личности самого поэта, знакомой нам по его письмам, свидетельствам современников и пр. В большинстве же любовных стихотворений общим является не только «я», но и образ любимой женщины. У читателя создается впечатление, что перед ним нечто вроде лирического дневника, передающего характер и историю взаимоотношений между героями.
Образ любимой женщины в лирике Толстого, если сравнить его с аналогичным образом в поэзии Жуковского, более конкретен и индивидуален, и в этом отношении Толстой, как и Тютчев, не говоря уже о Некрасове, отразил в своем творчестве движение передовой русской литературы по реалистическому руслу, ее достижения в области анализа человеческой души. При этом образ любимой женщины проникнут в лирике Толстого чистотой нравственного чувства, подлинной человечностью и гуманизмом. В его стихах отчетливо звучит мотив облагораживающего действия любви.
Склонность к густым и ярким краскам соседствует у Толстого с полутонами и намеками. «Хорошо в поэзии не договаривать мысль, допуская всякому ее пополнить по-своему», — писал он жене в 1854 году. Эта намеренная недоговоренность отчетливо ощущается в некоторых его стихотворениях: «По гребле неровной и тряской…», «Земля цвела. В лугу, весной одетом…» и др. — и не только в лирике. «Алеша Попович», «Канут» должны были прежде всего, согласно замыслу поэта, не описывать и изображать что-либо, а внушить читателю известное настроение. Передавая впечатление от песни Алеши Поповича, Толстой вместе с тем дал характеристику этих тенденций своей собственной лирики и заданий, которые он перед нею ставил:
Песню кто уразумеет?
Кто поймет ее слова?
Но от звуков сердце млеет
И кружится голова.
Эти строки близки к программному заявлению Фета: «Что не выскажешь словами — // Звуком на душу навей».
Если вчитаться в такое, например, стихотворение, как «Ты жертва жизненных тревог…», станет очевидно, что каждое из заключающихся в пяти его строфах сравнений («ты как оторванный листок…», «ты как на жниве сизый дым…» и т. д.), взятое отдельно, ярко и конкретно. Однако их быстрая смена, сгущая эмоциональный тон вещи, ведет к тому, что каждое следующее как бы вытесняет предшествующее, а все вместе они оставляют в сознании некий обобщенный психологический портрет женщины, к которой обращено стихотворение. Таков его внутренний смысл. И это нередко в поэзии Толстого; сравнения и образы, сами по себе очень четкие, сюжетно не связаны между собой и объединены, как музыкальные темы, лишь общей эмоциональной окраской. Иногда разорванность логической связи мотивирована каким-то смутным состоянием, чем-то вроде полусна, как в «По гребле неровной и тряской…» и «Что за грустная обитель…».
Для поэзии Толстого — и в первую очередь для его лирики — характерна одна черта, которая довольно отчетливо сказалась в его отношении к рифме. Толстого упрекали в том, что он употреблял плохие рифмы. В ответ на эти упреки он подробно изложил свои взгляды на рифму и связал их со своей поэтической системой. «Плохие рифмы, — писал он Маркевичу 20 декабря 1871 года, — я сознательно допускаю в некоторых стихотворениях, где считаю себя вправе быть небрежным». Приведя целый ряд сравнений из истории искусства, подкрепляющих его точку зрения, Толстой следующим образом отозвался о молитве Гретхен в «Фаусте»: «Думаете, Гете не мог лучше написать стихи? Он не захотел, и тут-то проявилось его изумительное поэтическое чутье. Некоторые вещи должны быть чеканными, иные же имеют право и даже не должны быть чеканными, иначе они покажутся холодными».
Этим объясняются не только нарочито «плохие» рифмы, но и неловкие обороты речи, прозаизмы и т. д., за которые ему попадало от критики. Разумеется, у Толстого есть просто слабые стихотворения и строки, но речь идет не об этом. Он был незаурядным версификатором и прекрасно владел языком; поправить рифму, заменить неудачное выражение не составляло для него большого труда. Но особого рода небрежность была органическим свойством его поэзии; она создавала впечатление, что поэт передает свои переживания и чувства в том виде, как они родились в нем, что мы имеем дело почти с импровизацией, хотя в действительности Толстой тщательно отделывал свои произведения.
Эту особенность поэзии Толстого хорошо охарактеризовал Н. Н. Страхов, передавая смену впечатлений от сборника его стихотворений. «Какие плохие стихи! — писал он. — …То высокопарные слова не ладят с прозаическим течением стиха; то выражения просты, но не видать и искры поэзии, и кажется, читаешь рубленую прозу. И ко всему этому беспрестанные неловкости и ошибки в языке… Но что же? Вот попадается нам стихотворение до того живое, теплое и прекрасно написанное, что вполне увлекает нас. Через несколько страниц другое, там третье… Читаем дальше — странное дело! Под впечатлением удачных произведений поэта, в которых так полно высказалась его душа, мы начинаем яснее понимать его менее удачные стихи, находить в них настоящую поэзию».
Есть еще одна черта, мимо которой нельзя пройти, говоря о лирике Толстого. Он не боится простых слов, общепринятых эпитетов. Поэтическая сила и обаяние лирики Толстого не в причудливом образе и необычном словосочетании, а в непосредственности чувства, задушевности тона:
То было раннею весной,
В тени берез то было,
Когда с улыбкой предо мной
Ты очи опустила…
«Торжественность», о которой Толстой говорит в послании к Аксакову, не является неотъемлемой особенностью его поэтического языка в целом; она возникает лишь в связи с определенными темами, о которых поэт не считает возможным говорить на «ежедневном языке».
Толстой написал ряд стихотворений, связанных с фольклором. Он проявил прекрасное понимание поэтики народной песни, но по своим мотивам и настроениям большая часть песен Толстого тесно примыкает к его романсной лирике.
Лирика Толстого оказалась благодарным материалом для музыкальной обработки. Больше половины всех его лирических стихотворений положены на музыку, многие из них по нескольку раз. Музыку к стихотворениям Толстого писали такие выдающиеся русские композиторы, как Римский-Корсаков, Мусоргский, Балакирев, Рубинштейн, Кюи, Танеев, Рахманинов. А Чайковский следующим образом отозвался о нем: «Толстой — неисчерпаемый источник для текстов под музыку; это один из самых симпатичных мне поэтов» (письмо к Н. Ф. фон Мекк).
5
Баллады Толстого являются значительным фактом в истории русской поэзии XIX века.
Его первые опыты, относящиеся к этому жанру («Волки» и др.) — «ужасные» романтические баллады в духе Жуковского и аналогичных западных образцов. К числу ранних баллад относятся также «Князь Ростислав» и «Курган», проникнутые романтической тоской по далекому, легендарному прошлому родной страны. В 40-х годах вполне складывается у Толстого жанр исторической баллады. В дальнейшем историческая баллада стала одним из основных жанров его поэтического творчества.
Обращения Толстого к истории в подавляющем большинстве случаев вызваны желанием найти в прошлом подтверждение и обоснование своим идейным устремлениям. Этим и объясняется неоднократное возвращение поэта, с одной стороны, к концу XVI — началу XVII века, с другой — к Киевской Руси и Новгороду.
Подобное отношение к истории мы встречаем у многих русских писателей XVIII — начала XIX века, причем у писателей различных общественно-литературных направлений. Оно служило у них, естественно, разным политическим целям. Оно характерно, в частности, и для дум Рылеева, в которых исторический материал использован для пропаганды в духе декабризма. И, несмотря на коренные различия в их политических и эстетических взглядах, Толстой мог в какой-то мере опираться на поэтический опыт Рылеева.
Баллады и былины Толстого — произведения, близкие по своим жанровым признакам, и сам поэт не проводил между ними никакой грани. Весьма показателен тот факт, что ряд сатир с вполне точным адресом («Поток-богатырь» и др.) облечен им в форму былины: их прямая связь с современностью не вызывает сомнений. Но в большинстве случаев эта связь истории с современностью обнаруживается лишь в соотношении с социально-политическими и историческими взглядами Толстого. Характерный пример — «Змей Тугарин». Персонажи в нем былинные; из былин заимствованы и отдельные детали, но общий замысел не восходит ни к былинам, ни к историческим фактам. Словесный поединок Владимира с Тугариным отражает не столько какие-либо исторические явления и коллизии, сколько собственные взгляды поэта. Толстой хорошо понимал это и писал Стасюлевичу, что в «Змее Тугарине» «сквозит современность». «Три побоища» и «Песня о Гаральде и Ярославне» — это тоже не мимолетные зарисовки, а своеобразное выражение исторических представлений поэта. В основе их лежит мысль об отсутствии национальной замкнутости в Древней Руси и ее обширных международных связях. Не случайно в письмах по поводу этих стихотворений Толстой настойчиво говорит о брачных союзах киевских князей с европейскими царствующими домами. Таким образом, баллады являются результатом размышлений Толстого как над современной ему русской жизнью, так и над прошлым России.
Толстой считал, что художник вправе поступиться исторической точностью, если это необходимо для воплощения его замысла. В частности, приурочение фактов, отделенных иногда значительными промежутками, к одному моменту, нередко встречаются и в балладах, и в драматической трилогии. Они объясняются нередко соображениями чисто художественного порядка (см., например, примечание к балладе «Князь Михайло Репнин»). Однако анахронизмы и другие отступления от исторических источников имеют у Толстого и иное назначение.
В балладе «Три побоища» последовательно описаны гибель норвежского короля Гаральда Гардрада в битве с английским королем Гаральдом Годвинсоном, смерть Гаральда Годвинсона в бою с герцогом нормандским Вильгельмом Завоевателем, наконец, смерть великого князя Изяслава в сражении с половцами. Но сражение Изяслава с половцами, о котором идет речь в стихотворении, относится не к 1066, как первые две битвы, а к 1068 году, и к тому же он погиб лишь через десять лет после этого. Упоминая о допущенном им анахронизме, Толстой писал Стасюлевичу: «Мне до этого нет дела, и я все три поставил в одно время… Цель моя была передать только колорит той эпохи, а главное, заявить нашу общность в то время с остальной Европой, назло московским русопетам».
Толстой не разделял историко-политической концепции Н. М. Карамзина. И тем не менее основным фактическим источником баллад и драматической трилогии является «История Государства Российского». Карамзин был для Толстого в первую очередь не политическим мыслителем и не академическим ученым, а историком-художником. Страницы «Истории Государства Российского» давали Толстому не только сырой материал; иные из них стоило чуть-чуть тронуть пером, и, оживленные точкой зрения поэта, они начинали жить новой жизнью — как самостоятельные произведения или эпизоды больших вещей.
Анализируя баллады и былины Толстого, необходимо иметь в виду тот идеал полноценной, гармонической человеческой личности, которого он не находил в современной ему действительности и который искал в прошлом. Храбрость, самоотверженность, глубокое патриотическое чувство, суровость и в то же время человечность, своеобразный юмор — вот черты этого искомого идеала. С глубоким сочувствием, но отнюдь не в иконописном духе рисует Толстой образ Владимира, совершившийся в нем внутренний переворот и введение христианства на Руси. Сквозь феодальную утопию просвечивают иногда совсем иные мотивы. Так, в образе «неприхотливого мужика» Ильи которому душно при княжеском дворе («Илья Муромец»), нашли свое отражение демократические тенденции народной былины; этому не противоречит и то, что Толстой смягчил конфликт между русским богатырем и князем Владимиром.
Исторические процессы и факты Толстой рассматривал с точки зрения моральных норм, которые казались ему одинаково применимы и к далекому прошлому, и к сегодняшнему дню, и к будущему. В его произведениях борются не столько социально-исторические силы, сколько моральные и аморальные личности. Этой моралистической точке зрения на историю неизменно сопутствует в творчестве Толстого психологизация исторических деятелей и их поведения. В балладах она осуществляется часто не при помощи углубленного психологического анализа, как в драмах, а путем простого переключения исторической темы в план общечеловеческих переживаний, хотя на самые эти переживания поэт иногда только намекает. Так, в балладе «Канут» от истории остался лишь некий условный знак. Читателю достаточно имени героя, дающего тон, указывающего примерно эпоху, а точная расшифровка — что речь идет о шлезвигском герцоге Кнуде Лаварде, погибшем в 1131 году от руки своего двоюродного брата Магнуса, видевшего в нем опасного соперника, претендента на датский престол, — может быть, не так уже важна и вряд ли Толстой рассчитывал на наличие у читателей столь детальных сведений при восприятии стихотворения. Центр тяжести перенесен на психологию Канута, его детскую доверчивость, причем с душевным состоянием героя гармонирует картина расцветающей весенней природы. Толстой сознательно смягчил мрачный колорит этого эпизода, в частности прикрепил событие к весне, тогда как в действительности оно происходило зимою.
Погружение истории в природу, в лирический пейзаж и вообще в лирическую стихию, ослабление сюжета и растворение эпических элементов в лирических имеют место в целом ряде баллад и былин конца 60-х и 70-х годов. Все это тесно связано с настойчивым противопоставлением социально-политической жизни и истории вечных начал жизни природы, о котором говорилось выше. Поэт понимал эту особенность своих стихотворений. Посылая Маркевичу былину «Алеша Попович», он так определял жанровые особенности ряда своих произведений этих лет: «…жанр — предлог, чтобы говорить о природе и весне».
И по общему колориту, и по сюжетному строению многие баллады 60-70-х годов существенно отличаются от таких стихотворений, как «Василий Шибанов». В поздних балладах конкретно-исторические черты нередко оттеснялись на второй план, но зато появилась большая свобода и разнообразие поэтических интонаций, усилился тот своеобразный лиризм и та теплота, которыми Толстой умел окружать своих героев.
«Когда я смотрю на себя со стороны… — писал Толстой Маркевичу 5 мая 1869 года, — то кажется, могу охарактеризовать свое творчество в поэзии как мажорное, что резко отлично от преобладающего минорного тона наших русских поэтов, за исключением Пушкина». «Мажорный тон» представлялся, по-видимому, Толстому тем свойством, которое сближало его с духом русского народа, и интересно, что именно в этом отношении он считал себя преемником Пушкина.
Элементы «мажорного тона» были, конечно, и в лирике Толстого («Коль любить, так без рассудку…», «Край ты мой, родимый край…»), но преобладали в ней иные мотивы и настроения. Новую настроенность поэт стремился утвердить в поэмах («Иоанн Дамаскин», «Грешница») и главным образом в балладах и былинах. Естественно, что приведенная автохарактеристика относится к последнему периоду творчества Толстого — годам его расцвета как автора баллад и количественного оскудения лирики.
Одним из самых существенных проявлений «мажорного тона» в творчестве Толстого и были образы, заимствованные из былевого эпоса и исторического прошлого. Поэта непреодолимо тянуло к ярким чувствам, волевым, цельным натурам — и именно там он находил их. Целая галерея подобных героев нарисована в его стихотворениях конца 60-х и 70-х годов. Это Илья Муромец, Владимир, Гакон Слепой, Роман Галицкий, Гаральд и др. Проявлениями «мажорности» в поэзии Толстого были, прежде всего, приподнятые, торжественные интонации, красочные эпитеты, декоративность и живописность обстановки и пейзажа, пышность и величавость людей. С «мажорным тоном» связаны также свобода и непринужденность выражений, которые сам Толстой считал характерными чертами ряда своих произведений.
Разумеется, условный, нарочито нарядный мир баллад и былин Толстого вовсе не являлся для него воплощением реальной исторической действительности. В нем в полной мере царила поэтическая фантазия. Миру лирики Толстого, где доминируют грустные, минорные настроения, явно контрастен пестрый балладный мир, в котором господствует романтическая мечта.
6
Сатирические и юмористические стихотворения Толстого часто рассматривались как нечто второстепенное в его творчестве, а между тем они представляют не меньший интерес, чем его лирика и баллады. Эта область поэзии Толстого очень широка по своему диапазону — от остроумной шутки, много образцов которой имеется в его письмах, «прутковских» вещей, построенных на нарочитой нелепости, алогизме, каламбуре, до язвительного послания, пародии и сатиры. Вопреки собственным заявлениям о несовместимости «тенденции» и подлинного искусства, он писал откровенно тенденциозные стихи.
Сатиры Толстого направлены, с одной стороны, против демократического лагеря, а с другой — против правительственных кругов. И хотя борьба поэта с бюрократическими верхами и официозной идеологией была борьбой внутри господствующего класса, социальная позиция Толстого давала ему возможность видеть многие уродливые явления современной ему русской жизни. Поэтому он и смог создать такую замечательную сатиру, как «Сон Попова».
В «Сне Попова» мы имеем дело не с пасквилем на определенного министра, а с собирательным портретом бюрократа 60-70-х годов, гримирующегося под либерала. Согласно устному преданию, Толстой использовал черты министра внутренних дел, а затем государственных имуществ П. А. Валуева. Это вполне вероятно: все современники отмечали любовь Валуева к либеральной фразеологии. Но министр из «Сна Попова» — гораздо более емкий художественный образ; в нем мог узнать себя не один Валуев. И весьма характерно, что автор стихотворного ответа на «Сон Попова» возмущался Толстым за то, что он якобы высмеял А. В. Головина — другого крупного бюрократа этого времени, питавшего пристрастие к либеральной позе.
Речь министра, наполненная внешне либеральными утверждениями, из которых, однако, нельзя сделать решительно никаких практических выводов, — верх сатирического мастерства Толстого. Поэт не дает прямых оценок речи и поведения министра, но остроумно сопоставляет его словесный либерализм и расправу с Поповым за «ниспровержение властей», выразившееся в том, что, отправившись поздравить министра, он забыл надеть брюки.
В сатире высмеян не только министр, но и всесильное Третье отделение, известное, как язвительно пишет поэт, своим «праведным судом». Сентиментальная и ласковая речь полковника из Третьего отделения, быстро переходящая в угрозы, донос Попова, целый ряд деталей также переданы яркими и сочными красками. А негодование читателя-обывателя в конце «Сна Попова» и его упреки по адресу поэта в незнании «своей страны обычаев и лиц» («И где такие виданы министры?.. И что это, помилуйте, за дом?» и пр.), над которыми явно издевается Толстой, еще более подчеркивает исключительную меткость сатиры.
Другая сатира Толстого, «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева», знаменита злыми характеристиками русских монархов. Достаточно перечитать блестящие строки о Екатерине II, чтобы убедиться, что это не одно лишь балагурство. Острый взгляд поэта сквозь поверхность явлений умел проникать в их сущность.
Основной тон сатиры, шутливый и нарочито легкомысленный, пародирует ложный патриотический пафос и лакировку прошлого в официальной исторической науке того времени. Здесь Толстой соприкасается с Щедриным, с его «Историей одного города». Толстой близок к Щедрину и в другом, не менее существенном отношении. Как и «История одного города», «История государства Российского от Гостомысла до Тимашева» отнюдь не является сатирой на русскую историю; такое обвинение могло исходить лишь из тех кругов, которые стремились затушевать подлинный смысл произведения. Было бы легкомысленно отождествлять политический смысл сатиры Щедрина и Толстого, но совершенно ясно, что и Толстой обращался лишь к тем историческим явлениям, которые продолжали свое существование в современной ему русской жизни, и мог бы вместе с Щедриным сказать: «Если б господство упомянутых выше явления кончилось… то я положительно освободил бы себя от труда полемизировать с миром уже отжившим» (письмо в редакцию «Вестника Европы»). И действительно, вся сатира Толстого повернута к современности. Доведя изложение до восстания декабристов и царствования Николая I, Толстой недвусмысленно заявляет: «…о том, что близко, // Мы лучше умолчим». Он кончает «Историю государства Российского» ироническими словами о «зело изрядном муже» Тимашеве. А. Е. Тимашев — в прошлом управляющий Третьим отделением, только что назначенный министром внутренних дел, — осуществил якобы то, что не было достигнуто за десять веков русской истории, то есть водворил подлинный порядок. Нечего и говорить, как язвительно звучали эти слова в обстановке все более усиливавшейся реакции.
Главный прием, при помощи которого Толстой осуществляет свой замысел, состоит в том, что о князьях и царях он говорит, употребляя чисто бытовые характеристики вроде «варяги средних лет» и описывая исторические события нарочито обыденными, вульгарными выражениями: «послал татарам шиш» и т. п. Толстой очень любил этот способ достижения комического эффекта при помощи парадоксального несоответствия темы, обстановки, лица со словами и самым тоном речи. Бытовой тон своей сатиры Толстой еще более подчеркивает, называя его в конце «Истории» летописным: «Я грешен, летописный, // Я позабыл свой слог».
В других сатирах Толстого высмеиваются мракобесы, цензура, национальная нетерпимость, казенный оптимизм. «Послание к М. Н. Лонгинову о дарвинисме», хотя в нем и имеется несколько грубых строф о нигилистах, в целом направлено против обскурантизма. В связи со слухами о запрещении одного из произведений Дарвина Толстой высмеивает Лонгинова, возглавлявшего цензурное ведомство, иронически рекомендует ему, если уж он стоит на страже церковного учения о мироздании и происхождении человека, запретить заодно и Галилея. Своеобразным гимном человеческому разуму, не боящемуся никаких препон, звучат заключительные строки стихотворения:
С Ломоносовым наука,
Положив у нас зачаток,
Проникает к нам без стука
Мимо всех твоих рогаток, и т. д.
Стихотворения «Порой веселой мая…» и «Поток-богатырь», направленные против демократического лагеря, вызвали естественное недовольство передовой печати. Так, в одной из глав «Дневника провинциала в Петербурге» Салтыкова-Щедрина описано, как «Порой веселой мая…» с удовольствием читают на рауте у «председателя общества благих начинаний отставного генерала Проходимцева».
Это стихотворение построено на парадоксальном сопоставлении фольклора со «злобой дня»; комизм заключается в том, что два лада, он — в «мурмолке червленой» и корзне, шитом каменьями, она в «венце наборном» и поняве, беседуют о нигилистах, о способах борьбы с ними, упоминают мимоходом о земстве. То же в «Потоке-богатыре», в последних строфах которого речь идет о суде присяжных, атеизме, «безначальи народа», прогрессе. Это, по выражению самого Толстого, «выпадение из былинного тона» (журнальная редакция «Потока-богатыря») близко поэзии Гейне. В рассказ Тангейзера Венере (в балладе «Тангейзер») Гейне вставил злые остроты о швабской школе, Тике, Эккермане. С точки зрения приемов комического сатиры Толстого близки к «Тангейзеру».
Особо следует отметить стихотворения, в которых хорошо передан народный юмор. В одном из них — «У приказных ворот собирался народ…» — ярко выражены презрение и ненависть народа к обдирающим его приказным. То же народное стремление — «приказных побоку да к черту!»; тоска народных масс по лучшей доле, их мечта о том, чтобы «всегда чарка доходила до рту» и чтобы «голодный всякий день обедал», пронизывают стихотворение «Ой, каб Волга-матушка да вспять побежала!..».
Говоря о сатире и юморе Толстого, нельзя хотя бы коротко не остановиться на Козьме Пруткове. Самостоятельно и в сотрудничестве с Жемчужниковыми Толстой написал несколько замечательных пародий, развенчивающих эстетизм и тягу к внешней экзотике. Антологические мотивы и эстетский поэтический стиль Щербины; увлечение романтической экзотикой Испании; плоские подражания Гейне, искажающие сущность его творчества, — вот объекты пародий Толстого. В стихотворении «К моему портрету» язвительно высмеян общий облик самовлюбленного поэта, оторванного от жизни, клянущего толпу и живущего в призрачном мире. Другие прутковские вещи Толстого имеют в виду не литературу, а явления современной ему действительности. Так, «Звезда и Брюхо» — издевка над чинопочитанием и погоней за орденами.
Здесь нет возможности охарактеризовать все приемы комического у Толстого: метод доведения до абсурда; вывод, совершенно несоответствующий посылкам; использование в комическом плане славянизмов, иностранных слов, имен, комическую функцию рифмы и т. д. Толстой как юморист оказал существенное влияние на позднейшую поэзию; такой мастер шутки, как Вл. Соловьев, совершенно непонятен вне традиций Толстого и Козьмы Пруткова. С другой стороны, многому мог научиться у Толстого и Маяковский, прекрасно знавший, по свидетельству современников, его поэзию.
7
Тяга к драматургии обнаружилась у Толстого с самого начала его литературной деятельности. К концу 30-х годов относится ряд остроумных юмористических набросков, в известной степени предвосхищающих драматическое творчество еще не существовавшего тогда Козьмы Пруткова.
В 40-х годах какие-то первоначальные наброски «Князя Серебряного» Толстой делал, по-видимому, в драматической форме. В 1850 году написана пародийная пьеса «Фантазия».
В 1862 году появилась «драматическая поэма» «Дон Жуан». Обратившись к много раз использованному в мировой литературе образу, Толстой стремился дать ему свое, оригинальное толкование. Дон Жуан не был в его глазах тем безбожником и развратником, который впервые изображен в пьесе Тирсо де Молина, а вслед за нею и в целом ряде других произведений. Был далек от замысла Толстого и гораздо более сложный, но насквозь «земной» образ Дон Жуана в «Каменном госте» Пушкина, хотя в отдельных местах пьесы совпадения с Пушкиным совершенно очевидны. Не случайно она посвящена памяти Моцарта и Гофмана. По словам Толстого, Гофман, рассказ которого о Дон Жуане написан в виде впечатлений от музыки Моцарта, первый увидел в Дон Жуане «искателя идеала, а не простого гуляку» (письмо к Маркевичу от 20 марта 1860 г.). Романтический идеал любви мерещится Дон Жуану в каждом мимолетном любовном приключении, но он неизменно обманывается в своих ожиданиях, и этим, а не порочной натурой, не пресыщением, объясняется, по Толстому, его разочарование и озлобление Толстой сблизил Дон Жуана с Фаустом в его романтической интерпретации, превратив его в своеобразного искателя истины и наделив его вместе с тем романтическим томлением по чему-то неясному и недостижимому.
В 60-е годы была создана драматическая трилогия. После ее завершения Толстой стал искать сюжет для нового драматического произведения, и у него возник замысел чисто психологической драмы — «представить человека, который из-за какой-нибудь причины берет на себя кажущуюся подлость» (письмо к жене от 10 июля 1870 г.). В процессе обдумывания замысел принял более конкретные очертания: причиной этой оказывается спасение города, и тогда уже, как внешняя рама, как фон, появился Новгород XIII века. В этой драме, получившей название «Посадник», перед нами Новгород в момент борьбы с суздальцами, которые вот-вот ворвутся в него. Новгородский посадник, желая противостоять стремлению некоторых влиятельных лиц сдать город, принимает на себя мнимую вину; он делает это, чтобы спасти нового воеводу, устранение которого было бы равносильно падению города. Таким образом, ядро замысла не связано с историей; однако исторический колорит (нравы, обычаи, отдельные образы) и народные сцены, особенно сцена веча, переданы в пьесе ярко и выразительно. Толстой был очень увлечен драмой, но закончить ее ему не удалось.
Самой значительной в наследии Толстого-драматурга является его трилогия, трагедия на тему из русской истории конца XVI — начала XVII века.
Трагедия Толстого не принадлежит к бесстрастным воспроизведениям прошлого, но было бы бесполезно искать в них и непосредственных конкретных намеков на Россию 60-х годов, Александра II, его министров и пр. В этом отношении Толстой был близок к Пушкину, отрицательно оценивавшему французскую tragedie des allusions (трагедию намеков). Это не исключает, однако, наличия «второго плана», то есть лежащей в их основе политической мысли, как в «Борисе Годунове» Пушкина, так и в трилогии Толстого. Самый выбор эпохи, размышления Толстого о социальных силах, действовавших в русской истории, о судьбах монархической власти в России тесно связаны с его отрицательным отношением к абсолютизму и бюрократии. Не случайно цензура, придравшись к пустяковому поводу, запретила постановку «Смерти Иоанна Грозного» в провинции; в течение тридцати лет она не допускала на сцену «Царя Федора Иоанновича», как пьесу, колеблющую принцип самодержавия.
Основные проблемы отдельных пьес Толстого заключены в образах их главных героев и сформулированы самим поэтом. В «Смерти Иоанна Грозного» Захарьин над трупом Иоанна произносит:
О царь Иван! Прости тебя господь!
Прости нас всех! вот самовластья кара!
Вот распаденья нашего исход!
Вторая часть трилогии заканчивается словами Федора:
Моей виной случилось все! А я —
Хотел добра, Арина! Я хотел
Всех согласить, все сгладить — боже, боже!
За что меня поставил ты царем!
Наконец, в последней части Толстой вкладывает в уста Бориса следующие слова:
От зла лишь зло родится — все едино:
Себе ль мы им служить хотим иль царству —
Оно ни нам, ни царству впрок нейдет!
Итак, расшатывающий государство деспотизм Ивана, бесхарактерность и слабоволие замечательного по своим душевным качествам, но неспособного правителя Федора, преступление Бориса, приведшее его на трон и сводящее на нет всю его государственную мудрость, — вот темы пьес, составивших трилогию. Показывая три различных проявления самодержавной власти, Толстой рисует вместе с тем общую растлевающую атмосферу самовластья.
Через всю трилогию проходит тема борьбы самодержавия с боярством. Боярство показано в трилогии с его своекорыстными интересами и интригами, но именно среди боярства поэт все же находит мужественных, сохранивших чувство чести людей. Столкновение этих двух социальных сил показано с исключительной напряженностью и яркостью. Читатель и зритель воспринимают его независимо от симпатий и антипатий автора. В 1890 году, перечитав трилогию, В. Г. Короленко записал в дневник, что, «несмотря на очень заметную ноту удельно-боярского романтизма и отчасти и прямой идеализации боярщины», она произвела на него «очень сильное и яркое впечатление». И это вполне естественно. Обобщающая сила образов Толстого выводит их за пределы той исторической концепции писателя, к которой они генетически восходят. В частности, обобщающий смысл образа Ивана Грозного, воплощающего в себе идею неограниченной самодержавной власти, неограниченного произвола, подчеркнут и самим Толстым в его «Проекте постановки» первой трагедии.
Лучшие представители боярства, которым Толстой явно симпатизирует, оказываются людьми, непригодными для государственной деятельности, социальные идеалы которых обречены историей. Это отчетливо ощущается в пьесах. Об этом говорится и в «Проекте постановки» «Царя Федора Иоанновича». «Такие люди, — подытоживает Толстой характеристику И. П. Шуйского, — могут приобрести восторженную любовь своих сограждан, но они не созданы осуществлять перевороты в истории. На это нужны не Шуйские, а Годуновы». Не Шуйские, потому что Шуйский — воплощение прямоты, честности и благородства; ему претят всякие кривые пути, всякий обман и коварство, какой бы политической целью они ни оправдывались. Образы Шуйского и Федора особенно убедительно показывают, что моральные проблемы оттесняют в трилогии проблемы социально-исторические. Толстой понимал, что победа новых исторических сил неизбежна, но хотел бы, чтобы при этом не утрачивались бесспорные общечеловеческие ценности.
Для выяснения задач исторической драмы в понимании Толстого необходимо иметь в виду противопоставление человеческой и исторической правды. «Поэт… имеет только одну обязанность, — писал он в "Проекте постановки Смерти Иоанна Грозного", — быть верным самому себе и создавать характеры так, чтобы они сами себе не противоречили; человеческая правда — вот его закон; исторической правдой он не связан. Укладывается она в его драму — тем лучше; не укладывается — он обходится и без нее». Задача воссоздания исторической действительности и подлинных исторических образов не являлись для него решающими.
В подтверждение своих мыслей Толстой, по свидетельству современника, цитировал строки из «Смерти Валленштейна» Шиллера. И это понятно. В трагедиях Толстого, так же как и в трилогии Шиллера, историко-политическая тема разрешается в индивидуально-психологической плоскости. Отчасти поэтому народные массы как основная движущая сила истории не играют существенной роли в трилогии Толстого, не определяют развития действия, как в «Борисе Годунове» Пушкина или исторических хрониках Островского, хотя некоторые массовые сцены и отдельные фигуры (например, купец Курюков в «Царе Федоре Иоанновиче») очень удались Толстому. В последней, неоконченной драме «Посадник» народ должен был, вероятно, играть более активную роль, чем в трилогии.
Толстой отрицательно относился к жанру драматической хроники, которую считал бесполезным фотографированием истории. Его художнический интерес сосредоточивался не на последовательном, лишь с сравнительно небольшими анахронизмами, изображении исторических событий, как в хрониках Н. А. Чаева и в некоторых пьесах Островского, и не на бытовых картинах, как в «Каширской старине» Д. В. Аверкиева, а на психологическом портрете главных героев. Вокруг них, вокруг раскрытия их характеров, их душевного мира концентрируется все развитие действия.
Наиболее яркой из трех пьес, составивших трилогию, без сомнения, является вторая — «Царь Федор Иоаннович». Этим объясняется ее замечательная сценическая история, и в первую очередь длительная жизнь на сцене Московского Художественного театра, в истории которого «Царь Федор Иоаннович» занимает выдающееся место. Его построение писатель считал наиболее искусным и более всех других любил его главного героя (письмо к Маркевичу от 3 ноября 1869 г.). Оригинальная композиция пьесы привела к наиболее гармоническому сочетанию, по сравнению с двумя другими, психологического портрета героя с развитием сюжета.
Центральные персонажи трилогии — в отличие от многих исторических драм романтиков (например, «Эрнани» В. Гюго и др.), в отличие от романа самого Толстого «Князь Серебряный» — лица исторические. Это Иван Грозный, Федор и Борис Годунов. Наиболее оригинальным из них является Федор. Если образы Ивана и Бориса в основном восходят к Карамзину, то, создавая образ Федора, Толстой ни в малейшей степени не опирался на автора «Истории Государства Российского». Толстой дает понять это своему читателю в «Проекте постановки» трагедии. Говоря о том, что он хотел изобразить Федора «не просто слабодушным, кротким постником, но человеком, наделенным от природы самыми высокими душевными качествами, при недостаточной остроте ума и совершенном отсутствии воли», что в «характере Федора есть как бы два человека, из коих один слаб, ограничен, иногда даже смешон; другой же, напротив, велик своим смирением и почтенен своей нравственной высотой», Толстой явно полемизирует не только с современной ему критикой, но и с мнением Карамзина об этом «жалком венценосце». Герой Толстого не является также повторением того иконописного лика, который мы находим в ряде древнерусских сказаний и повестей о Смутном времени.
Глубокая человечность отличает весь образ Федора, и это сделало его благодарным материалом для ряда выдающихся русских артистов — И. М. Москвина, П. Н. Орленева, С. Л. Кузнецова, Н. П. Хмелева. Оценивая пьесу как «художественный перл», «жемчужину нашей драматургии», резко выделяющуюся на фоне ничтожного репертуара конца XIX века, В. Г. Короленко заметил в связи с постановкой театра Суворина: «Характер Федора выдержан превосходно, и трагизм этого положения взят глубоко и с подкупающей задушевностию». Есть, без сомнения, нечто близкое между образом Федора и главным героем романа Достоевского «Идиот». Это особенно интересно, поскольку произведения были задуманы и написаны одновременно («Царь Федор Иоаннович» несколько раньше), и вопрос о воздействии образа князя Мышкина на героя трагедии Толстого тем самым отпадает. Когда П. Н. Орленеву скоро после его исключительного успеха в роли Федора принесли инсценировку «Идиота», он решительно отказался играть: «боялся повторить в князе Мышкине царя Федора — так много общего у них».
В отличие от многих своих предшественников в области русской исторической драмы Толстому несвойственно прямолинейное распределение героев на злых и добрых. В его «злых» есть свои положительные качества (Борис), а в «добрых» — свои слабые стороны (Федор, Шуйский). «В искусстве бояться выставлять недостатки любимых нами лиц — не значит оказывать им услугу, — писал Толстой. — Оно, с одной стороны, предполагает мало доверия к их качествам; с другой — приводит к созданию безукоризненных и безличных существ, в которые никто не верит». И в ряде мест трагедии Толстой не боится вызвать у читателей и зрителей улыбку, выставив глубоко симпатичного ему Федора в комическом свете, сообщив ему смешные бытовые черты, делающие его облик земным и человеческим.
Внутренний мир героев Толстого не исчерпывается господством какой-нибудь одной абстрактной, неизменной страсти. Герои Толстого — живые, конкретные люди; они наделены индивидуальными особенностями и эмоциями. Если в Иване и Борисе первой части трилогии еще ощутимы черты традиционных романтических злодеев, то Федор, Борис второй и третьей трагедий, Иван Петрович Шуйский, Василий Шуйский показаны монументально и в то же время в их сложности и противоречивости. Психологический реализм некоторых образов трилогии позволил В. О. Ключевскому в какой-то мере использовать их в своем известном курсе русской истории, а характеризуя Федора, он прямо цитирует Толстого.
Самый замысел трилогии, объединенной не только последовательностью царствований и событий, но также общностью морально-философской и политической проблемы, представляет собой незаурядное явление в истории русской драматургии. Говоря о глубине, содержательности и гуманизме русского искусства, А. В. Луначарский в числе «перлов русской драматургии» называет и пьесы Алексея Толстого (статья «О будущем Малого театра»).
Творчество А. К. Толстого, как мы видели, весьма разнообразно и носит на себе отпечаток щедрого, оригинального таланта с «лица необщим выраженьем». Все лучшее из его писательского наследия продолжает оставаться живым литературным явлением и для современных читателей, по-настоящему волнуя и трогая, вызывая то чувство внутренней радости или легкой грусти, то гнев и негодование, то ироническую усмешку или взрыв уничтожающего смеха.