В кабинет он идет мимо карты. В синеве океанов цветными облаками расплылись материки. Горошиной помечен Брянск. Из точки ниже тянутся медные струны. На Кубу, в Боливию, в Гану, на крохотный островок Реюньон близ Мадагаскара. Их много. Будто солнце, прорвав облако, бросило лучи.
Сегодня одна струна отозвалась. Пришло письмо.
"Может быть, я скоро исчезну с лица земли, так как я стою во главе партизанского соединения. Но всем ангольцам я внушаю мысль, что есть в мире Россия, а в России - маленькое село Кокино ..."
Он держит письмо, а перед глазами маленький Педро. Выпускной вечер, и Педро поет: "Выходил на поля молодой агроном ..."
"Вот и дождался, сеятель", - сказал он Педро. А тот вскинул курчавую голову и ответил: "Пётор Димитрич! Меня здесь учили: чтобы хорошо сеять, надо убирать с поля камни".
"Я стою во главе партизанского ..."
Он не удивился. Как не удивился тридцать лет назад, узнав о судьбе Нади Вальковой. Когда-то с практики она привезла блестящий отзыв. Через два года он прочитал в газете: "Никогда так быстро погарские колхозники не обрабатывали пеньку. В этом большая заслуга агронома-коноплевода Надежды Вальковой. Кажется, что ее энергии нет предела".
Надю расстреляли как партизанскую связную. Он, директор, не удивился. Только стиснул пальцы.
Сейчас с тревогой он испытывал и гордость. За маленького Педро и - как он там пишет? - "маленькое село Кокино".
Сколько этих признательных зарубежных писем. Первое "шло" почти двенадцать лет.
То был особый случай. Письмо просто таилось за зеркалом в его квартире.
"Почти четыре года в исключительно хороших условиях работали здесь немцы. Наши люди были жизнерадостны, сыты и здоровы ... отношения с населением и прежде всего с директором Рылько часто заставляли забывать, что ты военнопленный. Нас во всем считали людьми и уважали ..."
Первой стояла подпись доктора Курта Юнкера. От нее недалеко до дня, когда, подпрыгивая в грузовике на снарядных ящиках, по еще курившейся земле рвался в Кокино директор Рылько.
Потом он бежал полем по усыхающей ботве, бежал, пока не увидел желтеющие липы. Лишь тогда остановился, и с губ слетело: "Все спасено".
3а липами открылись остовы зданий.
Его и сейчас спрашивают: почему деревья были ему важнее домов? Не будь лип, а уцелей дома, он бы завтра мог давать объявление о приеме. А какой техникум развернешь на липах?
Логично. Если не знать его педагогических взглядов. А он всегда считал: научить в техникуме всему, что нужно агроному, нельзя, и знание учебника - не гарантия добросовестной работы в будущем. Важно разбудить и укрепить в человеке любовь к земле. Кто любит, в обиду ее не даст, худое зерно не бросит, забить сорняком не позволит. И еще он постарается преобразить ту землю.
Но любовь начинается от соприкосновения с красотой. Вот почему так нужны были директору кокинские парки, пруд, аисты в двух шагах от крыльца. Этого не возродить в два-три года. А остальное ...
С нуля он уже начинал. Весной тридцатого, когда создавал техникум. Когда думалось о топчанах, семилинейной лампе. Когда продукты для студентов возили на арендованной у кокинского мужика лошаденке.
Правда, тогда над головой была крыша.
На второй день после его возвращения в Кокино заглянул секретарь обкома. Директор сидел на чурбачке, по «кабинету» гулял ветер, а гостю вместо стула он мог предложить осевший подоконник.
Говорили о плане восстановления. Секретарь обещал пленных.
"Они у меня будут работать как черти! - поклялся себе Рыльков. - Умели рушить ..."
Но уже в тот вечер сказал Нине Григорьевне, жене: "Придется тебе готовить лекцию о Гете. У нас будут пленные". - "Но они не знают русского, - изумилась Нина Григорьевна. - И вообще. Не Гете надо готовить, а молоко. Могут быть больные".
Это кончится строкой: "Нас во всем считали людьми ".
Считали. Даже когда один из них, глядя на осевшее по ступицу в осеннюю хлябь колесо, спрашивал: "Это есть ваша дорога в коммунизм?"
Обрезать бы. Но разве человек виноват, если видит он, а не понимает? Если столько лет ему лгали во все рупоры.
Пленные уже спали. А директор Рылько сидел при луне и думал, как бы это лучше им объяснить ...
Дом, который они сейчас поднимают, принадлежал некогда барину Халаеву. Незадолго до революции кокинские крестьяне направили царю петицию:
"Царь-батюшка! Не откажи в милости, землевладелец Халаев самовольно отрезал от нас землю по самы окна избушек, произраставший орешник срубил и свез в экономию. Мы пригласили полицию и возбудили дело. Во время судопроизводства Халаев озверел, стал теснить нас, забил колодцы навозом, забрал скот ...
В кругу нашем на три-четыре версты восемь землевладельцев. На их долю приходится тринадцать тысяч десятин земли, лугов и лесов, а мы, имея пятьсот-шестьсот душ, располагаем пятьюстами десятинами земли. Две трети жителей нашего села сосчитывают дни приближения смерти.
Царь-батюшка! Нуждаясь единственно в хлебе, сене и соломе, мы убиваемся горем и надеемся, что эта, смоченная слезами нашими челобитная, будет принята во внимание ..."
Не царский карандаш повернул судьбу Кокина.
Революция.
Газета, куда написал студент сельхозтехникума Петя Рылько, называлась "Беднотой". Но время пришло иное. Его, юнца, вызвали в Москву, ему дали слово на Первом слете селькоров страны, его речь напечатали газеты. Ахнули преподаватели техникума, еще не привыкшие к тому, что голос юнца в деревенском кожушке имеет вес в государстве.
А звонким тем голосом говорила мечта крестьянского сына о переустройстве деревни. Тогда и выбрал он свой путь. Раз и навсегда.
Он пришел в деревню директором ШКМ – школы крестьянской молодежи. Да, не асфальт был под ногами, когда шли по селу ликующие "шекамята". Лапти месили грязь. Но над головой трепыхала бумажная лента: "Революционная Китайская армия вступила в Шанхай!" За лентой цвели китайские фонарики-самоделки. Как сумели. И пели они: "Мы бороздой великою разделим новь и старь".
Написал это директор Рылько. Правда, больше стихи он не сочинял. Среди стриженых его "шекамят" открылось другое перо, и директор признал превосходство того пера. Потом его узнает страна. Как поэта Николая Грибачева.
Начиналась коллективизация. Новой деревне нужен был агроном и зоотехник. Тогда в доме притеснителя Халаева и открылся техникум.
Вольно незваному пришельцу чужой земли осмеять дорогу, где вязнет колесо. Не видел он, как первые студентки по-детски просили: "Петр Дмитриевич, дайте послухать ваши часы". Им тиканье было в диковинку. Но это они, покидая Кокино, писали: "Даем обязательство включиться в работу совхозов со всем пылом молодой энергии, показать подлинно большевистские темпы".
Пленные спали, а директор Рылько думал, как лучше объяснить им все это.
Объяснял он, и объясняла жизнь. Они ведь не поверили, когда ухнул на Десне под лед трактор - единственный трактор! - что пришел колхозник, совсем не богатырь, и сказал: "Не убивайся, Петр Дмитриевич. Вытащим". Они попросились смотреть. Они видели, как ныряют в ледяную полынью. "Он попросил у вас много денег?" Директор сказал: "Когда будете уезжать, я отвечу. Если у вас останется этот вопрос".
При отъезде они не спросили. Тайком положили письмо. "Кокино останется для нас светлым, радостным отрезком времени ..."
А что им там помнится?
Липы, с которых начиналось Кокино?
Только липы те давно стали интерьером. А по ободу кокинской земли в восемь рядов шелестят сто тысяч берез.
Помнится старый сад?
Только вскоре пришел сюда человек с солдатским орденом Славы и дипломом кандидата сельхознаук. Сказал: "Это не сад". Сейчас на ста гектарах клонит ветви другой. Качаются на них "яблоки века" и груши, которые подают на новогодний стол.
Наверное, помнятся им розы, посаженные Крейцером.
Летом здесь над разливом цветов хмелеют даже шмели. А к домам, что отстроили пленные, давно прибавились новые, как приросли кокинские парки. Но если доктор Курт Юнкер из Блистеля соберется туристом взглянуть на Кокино, скоро он не найдет техникум на старом месте. Придется свернуть на главную аллею лип, и она выведет на поляну с учебным комплексом.
Века деревня жила при малых подслеповатых оконцах. Новый учебный корпус кажется связанным из одних окон. Граненые этажи света. Они примут тысячу шестьсот студентов. А по правую руку театр на восемьсот мест, по левую - Дом спорта.
Рослый, с прямой походкой человек может прийти сюда и в поздний час, когда работы уже не идут. Просто постоять, посмотреть. Да, это его слабость. Сорок четыре года назад у него было шестьдесят студентов.
Возвращается он парком. Возле одного из домиков копают. Только очки поблескивают.
Он останавливается.
- Смотрю на вас и вспоминаю переписку Гейне и Маркса. Они ведь были друзьями. Но Гейне писал, что коммунизм он не примет. И знаете, какой довод приводил? "При коммунизме в парках станут сажать картошку".
- Я не картошку ...
- Грядки мы вам найдем. А это же архитектура. Зеленая архитектура.
Сотрудник из молодых. Еще не почувствовал до конца кокинских святынь. Но уже не удивляется, как легко находит директор убийственные цитаты, поучительные истории, неожиданные параллели ... Он знает, отчего у директора глаза кажутся припухшими - от ежедневного чтения за полночь.
Но глаза остались такими же зоркими. В траве заметили маленькие желтые звездочки. Наклонился.
- Петр Дмитриевич, где нашли? - две девчонки бегут со стадиона.
- Что нашел?
- Цветы.
- А точнее?
Они переглядываются. А директор покачивает головой. Какие же они кокинцы? Не умеют читать великую книгу земли. Оправдываются: они с зоотехнического.
- А это как раз гусиный лук.
На пороге ждет делегация.
- Петр Дмитриевич, группа просит ...
Известно, что просит группа перед праздниками. Добавить к отпускным еще день, потом стучатся в воскресенье. Он расспрашивает о деревне. Хорошо, поди, сейчас у них? Рассказывают, загорелись. Первокурсники, все они еще там, в своих Писаревках.
- Значит, маловато двух дней?.. А у нас сев, ребята. Мы столько ждали тепла. Не помните, кто писал: весенний день год кормит?
- Это пословица.
- Народ, значит, говорит ... Давайте так решим. Вы пойдете, еще посоветуетесь с группой. Если решите: земля подождет, приходите. Перенести учебный день в наших силах.
Они не пришли. Им не раз еще выбирать между долгом и удовольствием. Есть у жизни такая развилка. И хочется ему, чтобы перед этой развилкой не ошибались. Он давно узнал: высшее удовольствие приходит на той дороге, где верно исполняют долг.
Невдалеке течет Десна, но дом его не знал удочки. За Десной синь леса, но гвоздь в доме его не знал тяжести ружья. У него забот без конца и краю: создать из полей зеленый учебник, обеспечить всех общежитием, получить самые высокие в области удои, научить ребят жить интересно, выработать потребность служить людям ... А на листки календаря это ложится прозаическими записями: "достать трубы-сороковку", "почему стоял садовый трактор?", "Альбино Ненни устроить поездку в Ленинград", "начать облицовку пруда", "почему исключили из программы "Журавлей" ?", "обменять семена", "в столовой опять холодный чай", "кто едет в Чехословакию?", "вернуться к оврагам"...
Конечно, одному тут разорвись - не успеть. И была еще все годы забота: собрать педагогов, создать коллектив единомышленников, сыгранный и вдохновенный, как хороший оркестр.
Пусть не было вечерних зорь с удочкой. Все упущенные зори он не возьмет за один вечер в Плевене.
Туда он привез однажды техникумовский ансамбль песни и пляски. Ходила под балканскими звездами хороводом "Утушка луговая", взлетали веселые гармони. Как было уже на сцене Кремлевского Дворца съездов, в Ленинградском театре оперы и балета ...
Потом в зале встал белый-белый старик с большим серебряным крестом.
"Граждане болгары!- сказал он.- Может, не уместно мне здесь выступать. Но я испытываю сейчас праздник своей души. Низкий поклон вам, родные мои дети".
На это неожиданное слово надо было ответить. Директор Рыльков успел сказать: "У этих детей, у шестидесяти процентов этих детей, отцы, а у кого и матери пали за свободу. Нашу и вашу".
Нечасто увидишь, как зал бросается на сцену. Это было в Плевене.
Сто девочек и мальчиков принесли ансамблю звание народного. Но они уходят, что ни год. А ансамбль должен жить. В вечном обновлении открываются новые таланты. Им возвращаться в деревню. "И чтоб все звенело вокруг вас", - скажет в напутствие директор. И потому готов он вечерами пропадать на репетициях.
Дочери называют его идеалистом.
"Ему уже квартиру в Москве показывали. А у бати одна песня: «Я еще не все в Кокине сделал".
Сами они после институтов в Ленинграде и Москве преподавать вернулись в Кокино.
Носит сюда письма почта.
Это из Ленинграда: "Меня избрали комсоргом. Хочется, чтобы ребята стали дружнее, чтобы у нас было весело и интересно. Надо что-то новое, что? Посоветуйте, пожалуйста".
А это из Африки: "Свою дочь я научил уже первым русским словам: Ленин, Кокино".
Он держит письмо. А за окном галдят грачи. Сорок пятую весну под этими окнами слушает он грачей. Они одни все те же. А даже вывеска менялась: "Техникум", "Совхоз-технинум". Теперь - "Кокинский ордена Трудового Красного Знамени совхоз-техникум". И веточки из клюва грачей падают на асфальт.
Нелегкий асфальт. Тем дороже он.
Скоро покраснеет кокинская земляника. Наверное, опять на помощь высадят десант юнармейцы. В прошлый раз перемазанные губы спросили:
- Петр Дмитриевич, а вы на каком фронте воевали?
Он сказал:
- Я никогда не воевал. И я воюю всю жизнь.
Они, наверное, были слишком увлечены невиданной кокинской земляникой и больше ничего не спросили. А уже потом, зимой, прислали письмо. Приглашали на диспут о счастье. Вспомнили почему-то.
Поехать он не мог. А письмо могло опоздать.
Тогда он взял бланк телеграммы. Стремительное перо на этот раз шло с остановками:
"Самое великое счастье коммуниста научиться дерзать творить ломать преграды преодолевать отсталость подавая личный пример трудолюбия душевной бодрости заботы о тружениках. Этому нужно учиться с юности. Ваш искренний друг Рылько".
На почте посчитали слова. Еще раз посчитали.
И мягко отвели руку с деньгами.