Получилось так, что в тот год я приехал в Усух из Москвы один. Начав годом раньше работу над романом "Вишневый омут", я принужден был оставить службу и занимался только этой книгой. Поэтому мне ничто не мешало покинуть столицу когда угодно и в каком угодно направлении. Если бы проставил в конце "Омута" имена селений, где он писался, то там бы значилось: село Монастырское на Саратовщине, поселок на Нижней Волге - Никольское, Лопушь и Усух - на Брянщине. В одном только месте не написано ни одной главы - в собственной квартире в Москве, в квартире, кстати сказать, со всеми современными удобствами. Одного, правда, удобства не было: тишины. Усух, лишенный всех прочих удобств, обладал одним, вот этим последним, что для нас имело решающее значение. Не подумайте, пожалуйста, что я возвожу хулу на город, который давно уже стал для меня и моих товарищей милым, родным и близким - родным хотя бы уж потому, что в нем родились наши дети, что он приютил нас, что мы - его граждане, мы живем в нем. Просто всякий выбирает для своих литературных занятий тот уголок, который более всего подходит к его душевному складу. Роман "Солдаты", повесть "Наследники" и многие другие вещи писались мною в городе. "Вишневый омут" и "Хлеб - имя существительное" я мог писать только в деревне - и нигде больше. Современные впечатления будоражили память, вызывали к жизни, воскрешали видения далеких лет, перемешивались в голове и сердце и создавали атмосферу той взволнованности, той неслышной и невидимой вибрации душевных струн, при которой только и возможно творчество. Петух ли взлетит на плетень и, огромный, лохматый в сумеречной полутьме, заголосит во всю мочь; взмыкнет ли испуганный теленок на лужайке у своего прикола; пробежит ли с удочкой мальчонка и оставит на поседевшей от росы траве зеленые отпечатки босых ног; клейкая ли капелька молозива на подойнике; раздастся ли в утренней свежести вязкий хряск одинокого топора; запах ли деготька долетит до ноздрей от телеги; бодрый ли рокот трактора на далекой, пресно пахнущей меже коснется твоего слуха - и ты весь уже напружинился, все поет в тебе, манит, зовет куда-то, рождая множество самых разнообразных и, казалось бы, немыслимых ассоциаций. В одном всякий раз испытывалась мучительная неловкость: как ты, явившийся в село бог весть откуда с удочками в руках и рюкзаком за плечами, - как ты докажешь людям, которые от зари до зари заняты совершенно определенным, и всем понятным, и всем видимым делом, что ты тоже не бездельник, что твое занятие также нужно, также необходимо? Когда сидит писарь в сельском Совете и пишет, это понятно, это его работа; когда же сидишь и ты и что-то там сочиняешь, это странно, это вызывает хорошо если улыбку удивления, а чаще - снисхождения: взрослый, здоровый мужичище, а занимается черт знает чем. Сельский житель любит книжки, но он несокрушимо убежден, что пишутся книжки в городе, а в деревне должно пахать землю, сеять хлеб, доить корову и рубить дрова. Требовалось какое-то время, чтобы растаял ледок этой подозрительно-удивленной настороженности со стороны крестьян, чтобы они поняли, наконец, что книжки пишут обыкновенные люди, а не апостолы Павлы. В родном селе это легче - там тебя знают с детства. Иное дело - Усух.
Впрочем, значительную часть дела уже сделал Илья. Он снял загодя с моего появления определенную долю неизбежной при таких обстоятельствах неловкости. Об одном лишь позабыл наш верный друг Илья: из обещанного "мильена" он подобрал квартиру пока только для себя, мне же ничего не оставалось, как воспользоваться гостеприимством доброго и словоохотливого старичка. Поселившись у него и проживши день-другой, осмотревшись малость, я понял, что выбрал далеко не лучшее место. Жил Мильен со своей женой в большой избе, добрая половина которой отведена сеням, доверху загруженным разной разностью. Чего только не было в тех сенях! Кадушки всевозможнейших размеров и всевозможнейших возрастов - совершенно новенькие, полуразвалившиеся и развалившиеся; около десятка пахтанок; обглоданные дровосеки; множество топоров с топорищами и без таковых - эти, последние, понатыканы у истоков крыши вперемежку с ржавыми, иззубренными лопатами; вдоль стен - мешки; на мешках - доски и ящики, всклень насыпанные гвоздями и лошадиными подковами. Все это добро опутано, точно тенетниками, старыми разными сетями и вентерями; натуральный же тенетник густо и душно висел под самым конком высокой соломенной крыши без потолка, слышалось, как в смертной тоске бились там жирные, изумрудные навозные мухи. Вторая, жилая, половина избы, в свою очередь, поделена была надвое, потому как там разместилась во всем своем царственном дородстве российская деревенская печь. За печью, задернутая занавеской, узкая железная кровать - она-то и была предложена мне. В правом углу, под образами, стол, покрытый толстой и липкой клеенкой. В одном месте клеенка как бы вспухла, и вскоре я понял почему. Мильен, припадая на левую ногу и непрерывно говоря что-то, сразу же направился к тому столу и вытащил из-под клеенки желтый газетный сверток. Долго разматывал его, извлек почти черную, до смерти измученную бумажку и попросил меня прочитать вслух. Поняв, что бумажка эта не простая, а золотая для старика, я прочел со всей возможной выразительностью:
"Сие удостоверение выдано имярек в том, что он действительно помогал нашему отряду дважды переправляться через Сев и Неруссу, а также и по продовольственной части. Командир партизанского отряда".
Фамилии командира разобрать не удалось.
Старик, счастливо помаргивая маленькими синеватыми глазами, полуоткрыв беззубый рот, ждал, как я отреагирую. Я, конечно, поглядел на него с восхищением. А через минуту мое уважение к хозяину возросло еще больше. Я увидел, что все стены его избы залеплены плакатами, исключительно направленными на борьбу с браконьерами. Старик не преминул тотчас же подтвердить, что он злейший враг браконьерства, что он в здешних краях вроде егеря, что о нем знает вся округа, а с суземским - районным, значит, - начальством он на короткую ногу. Созерцая в сенях его богатство, я поначалу не обратил внимания на странный предмет - длинный шест, на одном конце которого приделана цилиндрической формы железка. Не обратил внимания и на другую штуку, похожую на четырехрогие вилы - острия рогов их почему-то загнуты крючком. Немного насторожил меня огромный запас пороху и дроби, которым старик похвастался в первый же час моего квартиранства. Недобрый смысл этих вещей стал для меня очевиден несколько позднее. Сейчас же я был занят другим: мне было ясно, что избранное мною жилье на жилье только и сгодится, работать в нем невозможно. Я отправился на поиски. Напротив увидал избушку, которая показалась мне пустующей. Поскольку была середина мая, я мог бы, не думая об отоплении, приспособить ее под свой личный кабинет. Избушка и вправду пустовала. С помощью Мильена я нашел опекуншу из родственниц уехавших и быстро договорился с нею относительно уплаты за "амортизацию" брошенной хаты. Илья мобилизовал сестер, и те быстро привели се в относительный порядок. Старик отыскал среди сенной своей рухляди старенький стол, закрепил в нем ножки и втащил в мой "кабинет". Так что с завтрашнего утра можно было приступать к занятиям. По правде говоря, такое, двойное, мое расположение оказалось лучшим из всех возможных. Спал и харчился у Мильена, а писал в избе, где никто не мог мне помешать. Отдыхая, я рассматривал семейные фотографии, почему-то оставленные хозяевами, портреты кинозвезд и разные картинки из иллюстрированных журналов, которыми были оклеены все стены. По картинкам и по портретам известных артистов кино я мог заключить, что у незнакомого мне хозяина была дочь, а может быть, и несколько взрослых дочерей. По приезде в Усух в хижину мою стал часто наведываться Сергей Смирнов. Двумя годами позже в его сборнике "Веселый характер" я прочел стихотворение под названием "Изба". Вот строчки из него:
Под стеклом пестреют фотоснимки,
Женихи, невесты в полный рост,
Бабка со внучатами в обнимку
И набор советских кинозвезд.
Как сюда попали кинозвезды,
Ведь вокруг столетний Брянский лес?
Вероятно, родниковый воздух
Пробуждает к звездам интерес.
Чтобы, очевидно, не было кривотолков относительно того, чья хата оказалась прототипом его "Избы", Сергей посвятил это стихотворение мне. Прочтя, я грустно улыбнулся. Увлекшись эффектным образом, поэт, верно, запамятовал, что "родниковый воздух", пробудивши интерес к звездам, почему-то не задержал хозяев избы в Усухе, что, забыв обо всех благостях сельской жизни, они, лишенные, похоже, поэтического воображения, подались в город... В первый "творческий" день удалось посидеть над рукописью не более трех часов: Илье не терпелось показать мне новые владенья, и он уже несколько раз прошел мимо моего окна со своею "бандурой". В конце концов не выдержал и вошел в избу.
- На сегодня хватит. Ребятишки червяков нарыли.
Оказывается, предприимчивый Илья успел наладить с усухскими мальчишками прочные деловые отношения. На целое лето снабдил их крючками и лесками, и они обязались обеспечивать нас червяками - основной насадкой для удочек. Надо сказать, что ребята выполняли свои договорные обязательства в высшей степени добросовестно.
Два часа ушло на осмотр Сева. Сначала мы поднялись километра на три вверх, а потом спустились вниз, до впадения Сева в Неруссу. Признаюсь, более красивых берегов я нигде еще не видывал. Казалось, поблизости жили одни поэты, и они-то засадили побережья тихой и действительно задумчивой речушки наполовину черемухой, наполовину ракитой и черной смородиной. Черемуха цвела во всю мочь. Казалось, река закуталась в горностаеву шубку. Соловьиные хоры не затихали ни на минуту. Ракиты были старые и высокие. Многие из них, подпиленные бобрами, лежали поперек реки, и от стволов, гонимые тайной, невидимою силой жизни, стремительно рвались вверх, к солнцу, прямые, как стрела, отростки, для которых пока что хватало живого соку в толстой коре родимого дерева. По берегу надо ступать осторожно: всякую минуту можешь провалиться в бобровую нору и сломать ногу. У бобровой норы два выхода: верхний выводил зверя на сушу, в лес, в луга; нижний - прямо под воду. Бобриная работа видна была всюду. В одном месте начисто срезаны талы, в другом - повалено огромное дерево, в третьем - такое же дерево, только уж обработанное, то есть распиленное на бревна и освобожденное от ветвей; самих ветвей не видно, пошли, видать, на кормежку.
Наслушавшись досыта соловьев и насмотревшись всего этого, Сергей Смирнов впоследствии воспылал чувством горячей признательности к открывателю Усуха, первому исследователю здешних краев - Илье Швецу, и посвятил ему такие строчки:
Я живу в деревне соловьиной,
Где обрел рабочий кабинет.
Рядом Русь граничит с Украиной,
А границы, собственно, и нет...
Соловьи способны пробраться в сердце не только поэта, но и прозаика. Одно лишь смутно тревожило меня и не позволяло целиком отдаться во власть соловьиных чар. И все искал свежих бобровых следов, а их-то как раз и не было. Вспомнил про шкурку, которою Мильен покрывал кадушку с дробью. Вспомнил и о загадочных словах самого Мильена, твердившего невнятно про какую-то дыру, которая могла бы его выручать, которой, однако, не было в его распоряжении. Вырываясь вперед, скажу, что вскоре я понял, о какой дыре идет речь. Мильену нужно было место, куда бы он мог сплавлять мех. Это на его своеобразном языке и называлось «дырою». Не искал ли он во мне своего посредника? Очевидно, да. Хитрый и сметливый старик, однако, очень скоро понял, что тут номер его не пройдет, и затаился. Но не настолько, чтобы я не мог видеть его проделок. Вечером, возвратясь из похода, я застал старика за новым занятием. Напилив из соснового бревна несколько колесиков, он раскалывал их на мелкие чурки. Я думал - для самовара. Но чурки имели совсем иное назначение. Облитые предварительно смолою, они были унесены в лодку, аккуратно сложены на корме в специальный противень и, как только смерклось, все на хуторе умолкло, угомонилось, вспыхнули факелом. Ночью, выйдя на зады, я видел, как факел этот медленно двигался, рассеивая кромешную тьму, вдоль противоположного берега, и оттуда время от времени раздавались бульканье и всплесни. Под утро, сквозь сон, Я слышал возню в сенях, потом хромое громыхание обутых в высоченные яловые сапоги ног в самой избе, кряхтенье, укладыванье на широкой лавке, где спал хозяин не более двух часов в сутки. Подымался он раньше меня, когда бы ни заснул. И в тот раз соскользнул с лавки с третьими петухами, проковылял в сени, собрал там что-то и исчез до двенадцати часов дня. Утром, направляясь в свою хижину, я увидел все те же странные вилы. Они стояли теперь в другом месте. На загнутых концах - крупная рыбья чешуя перламутрово переливается под лучом, пробившимся в стене между неплотно лежащих друг на дружке бревен. Острога. Так зовут это чудовищное оружие. Оно настигает леща, жереха, крупную плотву, карася, линя, щуку спящими на полводе, поближе к берегу, и, пущенное удачливо, пронзает насквозь, нанизывает жертву на все четыре хищных зуба, при промахе, что бывает чаще, смертельно ранит или наносит такие увечья, которые обрекают рыбу на медленную смерть. Неделей позже открыл наконец себя и длинный шест с большим цилиндрическим наконечником. Среди бела дня, сидя в своей избушке, я вдруг услышал глухие удары об воду, похожие на отдаленные взрывы бомб. Быстро выскочил из избы и пошел в направлении взрывов. В километре от Усуха, на верхнем течении Сева, там, где река рассекается надвое Бобриным островком, увидал лодку, а в лодке Мильена с тем шестом. Маленький, сухонький, поджарый, с удлиненным лицом, старик нагибался, со страшною силою ударяя цилиндрическим концом по воде. Вода со стоном ухала, из-под цилиндра взрывалась фонтаном. Все живое под водою ошалело, шарахалось подальше от чудовища, то есть туда, где были расставлены сети. Я не выдержал и прекратил это злодейство. Мильен долго не мог понять моего гнева. Твердил:
- Нешто ее усю выловишь? Ее здесь мильен.
- И бобров мильен?
- И бобров мильен! - живо и радостно подтвердил старик.
Владельцы огромнейшей и богатейшей земли, не потому ли мы часто бываем бедны, что привыкли все считать не на штуки, а на мильен? Ну что из того, что мы загрязним ядовитыми заводскими отходами какую-нибудь там малую речушку и обезрыбим ее, когда у нас таких речушек мильен? Что из того, что вырубим какую-то небольшую рощу, когда полстраны у нас сплошь покрыто лесами, когда у нас таких рощиц мильен? Что из того, что мы истребим зверя и птицу на какой-то части страны, скажем в Центральной России, когда и зверя и птицы у нас более чем предостаточно в Сибири и на Крайнем Севере, когда их там мильен? Что из того? И вот читаешь бодрые, брызжущие оптимизмом строки бойкого репортера: "В тайгу пришел человек. Застучали топоры, завизжали, запели пилы. Зверь бежит". Зверь бежит, разумеется. А вместе со зверем убегает куда-то и тайга. На новом месте вырастает город - и вот он голехонек, ни деревца, ни кустика вокруг. Спешно собирается актив. Городской голова мобилизует комсомольцев, пионеров. Начинается шумная кампания по лесонасаждению. Наспех, как попало, втыкаются прутики, в бумагах ставятся галочки - и все довольны. Плачет лишь горючими слезами природа, глядючи на безумство разумнейшего из всех живых существ - на человека. Казалось, незамутненный разум должен был бы подсказать ему элементарнейшую вещь: ты затеял город среди вековой тайги, среди красы, доставшейся тебе даром; огороди же хотя бы самую малую ее часть высоким прочным забором и не пускай туда никого до поры до времени. А когда вырастет город, когда на его окраинах задымят заводы, когда улицы заполнятся усталыми рабочими людьми, поставь у забора арку, напиши на ней два слова "городской парк" и пусти туда людей, пускай они отдохнут, подышат упоительно-сладким и чистым воздухом, а дети и внуки их пусть порезвятся. Это будет парк, какой и за сотню лет не взрастишь. Мы говорим "мильен" в Центральной России, но такое же говорят и во всех других частях огромнейшей страны, стало быть, истребление природы идет повсюду. Картина станет еще тревожней, если мы вспомним, что мой усухский Мильен – особь отнюдь не единичная, что либеральные наши законы о защите родной природы везде и всюду нарушаются самым бессовестным образом, что к не поддающейся учету армаде браконьеров присовокупляется сонмище охотников и рыбаков-любителей, которых сам закон, как бы само правосудие благословили, чтобы они денно и нощно истребляли все живое на земле; причем средства истребления усовершенствуются с невероятной быстротой; теперь уж на каждую рыбешку, верно, приходится по одному рыболову-спортсмену, на каждого зайца, на каждую дикую утку - по пять-шесть охотников. После всего сказанного надо удивляться не тому, что у нас меньше стало зверя, птицы и рыбы, а тому, что они еще кое-где попадаются. Со страниц то одной, то другой газеты раздается набат, умные, проницательные люди подают сигналы бедствия, но кто их слышит, те сигналы? Как-то, будучи в гостях у Леонида Максимовича Леонова, я сказал, обращаясь к этому ратоборцу в защиту зеленого нашего друга:
- Кровь стынет в жилах от чтения ваших статей. А велик ли результат? Вы же продолжаете и продолжаете бить тревогу ...
- А что делать? - глухо и грустно ответил он. - Когда на ваших глазах три гориллоподобных существа собираются или уже насилуют двенадцатилетнюю девочку, неужели вы не вступитесь за нее? Вы знаете, что в лучшем случав вам побьют физиономию, что вы с ними не сладите, и все-таки, если вы человек, вы не останетесь в стороне, не можете не выступить на защиту беззащитного!..
Зеленый друг для Леонова - существо беззащитное, равным образом как и зверье, и птица, и рыба.
И еще.
Отчего получается так, что одно мы возводим и рядом с вновь воздвигнутым непременно теряем нечто такое же ценное и нужное нам? Почему, построив электростанцию на реке, мы сейчас же делаем эту реку бесплодной, хотя вчера еще она кишмя кишела рыбой? Отчего Волга, озарившись светом гигантских станций, перестала существовать для рыбного промысла чуть ли не на всем ее протяжении? Отчего рядом с большими стройками обязательно должны исчезнуть такие же большие леса, даденные природой не одному, а множеству поколений?
Утром следующего дня, отказавшись от завтрака, я ушел в свою избушку и не покидал ее до сумерек. Написалась глава о варварском нашествии парней на взращенный человеком сад на берегу мрачного Вишневого омута, глава, которой не было в первоначальном плане романа...
Назавтра, в полдень, украдкой от Ильи, ушел не на речку, а в лес. Долго и бездумно бродил по узким дорогам и тропам. По косым, сделанным под елочку, надрезам на коре многих сосновых стволов медленно стекала растопленная солнцем янтарная горячая смола, постепенно наполняя прикрепленные под надрезами железные треугольной формы кружечки-туески. Сосны были редкие и толстые. Стволы их светло-желтые, сучкастые. Временами над головою со скоростью пулеметной строчки и с таким же опасным жужжанием проносились отроившиеся пчелы. На вершине одной сосны я увидал улей, а у подножия - Мильена, только что спустившегося с дерева. Я и теперь не знаю, как он, колченогий, клешнятый, семидесятипятилетний, взобрался на такую верхотуру, да не один, а вместе с огромным ульем. Оказалось, за утро старик успел расставить шесть ульев-уловителей. Так он каждую весну охотится на отроившиеся пчелиные семьи и потом продает их либо таким же, как он, любителям, либо на колхозную пасеку.
- Тут их мильен, - сказал он мне, тыча заскорузлым пальцем в висевший на ветке орешника ворочавшийся клубок медоносных насекомых. Потом нам попался свежий след кабанов, их, по свидетельству вездесущего моего хозяина, в здешних краях также мильен. Чтобы я убедился собственными глазами, повел меня сначала в глубь леса, где становилось все сырее и прохладнее, вывел на поляну, к озеру, сам полез на дерево и приказал мне лезть вслед за ним. Угнездившись там на прочных, толстых сучьях, мы огляделись. Внизу, ближе и дальше, там и сям, бушевала черемуховая кипень, ноздри расширялись, надувались парусом от густой смеси разнообразнейших лесных запахов, по всему телу разливалась какая-то благость, грустно думалось, что придет твой час - и все это останется, а тебя уже не будет ... Старик между тем что-то высмотрел и подтолкнул меня своим острым локотком:
- Чуешь? Чавкають ...
Я прислушался. 3вонкое, сочное чавканье явственно долетало до нас.
- А зараз гляди в оба. Выйдуть на поляну.
Вышел один хряк. Сначала из-за зеленой плотной стены камыша высунулось его предлинное красновато-рыжее рыло с черным, облепленным сырою землей пятачком на конце и верхними губами, окровавленными подпиравшими их клыками. 3атем появилась огромная голова, а потом и все его сильно суженное к заду рыжее туловище. Я невольно покрепче обнял ствол сосны, а: старик тихо хохотнул. 3верь почуял что-то, фыркнул, не спеша повернулся и вскоре скрылся в камышах, утащил туда заляпанный маслянистой грязью сплюснутый с боков зад.
- 3араз нельзя спущщаться. Не ровен час, вынырнет обратно. Тогда беды не миновать. Обождем маленько.
Пока ждали, когда кабанье стадо удалится, старик доверительно сообщил мне о беспокоившем его в последнее время деле. У него была дочь. Полгода как вышла замуж, теперь на сносях, а мужа ее, Ивана, должны вот-вот призвать в армию. И как же она теперь будет без Ивана? Я не раз видел румянощекого, общительного юношу на Мильеновом подворье, но не знал, что это зять моих хозяев. Не знал и того, что между Иваном и его тестем идет отчаянная и невидимая война. Мильен, чтобы как-то оставить Ивана в Усухе, чуть ли не каждое утро отправлялся в Суземку, в военкомат, и в дар какому-то там начальнику относил свежую рыбу. Тем же самым занимался и Иван, только цель у него была совсем иная: он приносил рыбу прямо военкому и упрашивал, чтоб тот поскорее призвал его в армию. Рассказывая потом нам эту историю, военком хохотал от души. Рыбу он брал и от тестя и от зятя, а в выигрыше от этой операции оказывался детский сад.
Не проиграл и зять. Его вскорости призвали в армию. Старик нахмурился и с того дня резко сократил свой рыбный промысел. Упрятал куда-то подальше и сети, и острогу, и шест с окаянным его наконечником, а сам на определенное время целиком переключился на пчелиную охоту. Вскоре и без того маленькие его глазки заплыли окончательно от пчелиных жал, и "зрил на свет божий" он сквозь узкие щелочки ...
(Из повести "Сказки Брянского леса")
Михаил Алексеев.